Мужайтесь и вооружайтесь!
Шрифт:
— Точно знаешь?
— Точней некуда. И вот еще что. Давеча Гришку в таборах у Трубецкого видели. Без сговора с ним тут дело явно не обошлось. Я же говорю: измена.
— А мне думается, Орлов решил седьмочисленным боярам, что заперлись с поляками в Кремле, подсобить, — засомневался Пожарский. — Ладно, садись. Вместе думать будем, что да как. Может, оно и к лучшему, что так вышло. Чем больше мышей в мышеловке, тем легче их извести. Спасибо Орлову надо сказать, а ты кондрашки ему желаешь. Лучше обрисуй, как настроение у твоих людей после вчерашнего? Не застоялись
Озадаченный столь непонятным спокойствием Пожарского, Лопата смешался:
— Что мы, кони, чтобы застаиваться? Сказано было держать ляхов, мы и держим, — и встречно поддел брата: — Но очень уж обидные слова шляхта со стен орет. Дескать, лучше бы ты, Пожарский, своих людей к сохе отпустил, чем с нами спориться…
— Пусть поорут, — благодушно улыбнулся Пожарский. — Кто с вечера плачет, с утра засмеется. А мы покуда давай рассудим, был ли у Ходкевича прямой сговор с Трубецким? Думаю, нет. Скорее Трубецкой своим бездействием гетману поспособствовать решил. Ему надо, чтобы мы помощи у него попросили, его старшинство в ополчениях признали, дорогу к одолению польского нашествия своей кровью проложили. Ходкевич не дурак, он уже смекнул, что отношения у нас с Трубецким не лучше, чем у собаки с кошкой.
— У Ходкевича со Струсем такие же, — заметил Минин.
— Стало быть, снова в Кремль он наверняка через таборы Трубецкого сунется, — кивнул Пожарский. — Вот мы с Минычем и решили всех больших воевод на Остоженке собрать, чтобы к новому наступлению Ходкевича сообща подготовиться, а на Девичьем поле скорбные дела тем временем управить. Оставь за себя на Тверском и Никитском валу три сотни под началом Нелюбы Огарева, а с остальными тотчас к церкви Ильи-пророка перебирайся. Да не скопом, а вроссыпь, чтобы дозорные ляхи Струсю не донесли. А то станут орать, будто Пожарский сохи ладить Трубецкому подрядился, лишь бы с ними не воевать.
— Пусть поорут! — заметно взбодрился князь Лопата и тоже пошутил: — У людей баюны — соскучишься, а у нас баюны — заслушаешься. Вот как ты, к примеру, Дмитрий Михайлович.
— В роду Пожарских все такие, — мягко отвел его похвалу князь. — Деды наши и впрямь знатно баяли. А мы с тобой, Митрий, только поддакивать умеем… Ну ступай по здорову, а я князя Хованского проведаю. Рана у него легкая, но крови он много потерял. Вот и подменишь его, где надо будет. Денек-то нам хлопотный предстоит. Ой хлопотный! Я бы даже сказал, душенадрывный. Однако никуда от него не деться. Как нынче дела скроим, так завтра и сошьем…
День и впрямь выдался душенадрывный. Вывел Кузьма Минин на Девичье поле ополченцев, чтобы тела павших товарищей собрать, а там уже казацкая голытьба из таборов Трубецкого рыщет. Заодно с убитыми поляками, немцами, венграми принялась она и останки освободителей Москвы наготить. При виде такого святотатства у Минина сердце болью захлебнулось.
— Не смейте, сукины дети! — гневно возопил он. — Кого шарпать [92] вздумали? Своих братьев? Сынов ратного мужества? Витязей веры и отечества?
92
Шарить, обирать, мародерствовать.
Казаки замерли, как свора голодных псов, вторгшихся в чужие владения и не решивших пока, ввязаться им в драку или благоразумно отступить.
— Ты, дядя, не очень-то горло дери, — примирительно посоветовал Минину казак в рваном зипуне, примерявший на грязную ногу гусарский сапог со шпорой. — Сперва на нас поглянь. Голы, босы, прозябли от нужды и печали. Где нам еще приобуться и приодеться, как не тут? Мы ведь на войну, а не в Божий храм пришли. Биться, а не молиться.
— Онисько Беда верно говорит, — поддержал его молодой ушастый хлопец с бельмом на глазу. — Вы — баре, да и мы не татаре. Нешто с дохлых чуженинов одежку не могем снять?
Ни слова не говоря, Минин ухватил его за лопушистое ухо и стал таскать из стороны в сторону.
— За что?! — взвыл от боли хлопец.
— За дохлого чуженина! — терпеливо объяснил ему Минин. — Но не только. Заруби себе на носу, парень: с мертвыми не воюют. Хоть со своими, хоть с чужими. Супостатам сама смерть — наказание. Не след ее поруганием безответного тела усугублять. Что до отчизников, то их смерть славой овеяна. Ее и вовсе не тронь. Уразумел?
— Уразумел…
— Тогда ответь: откуда на тебе такой справный тегиляй взялся? С убитого земца?
— Литвяк… взаймы… поносить дал, — извиваясь ужом, скривился в блудливой улыбке хлопец. Но Минин его попытку острить тут же пресек.
— Не лыбься, паскуда, — терпеливо посоветовал ему он. — Хуже будет. Тысяча таких тегиляев по моему слову в Ярославле пошита. Тысяча! Вот метка. Признавайся, с кого ты его снял. Ну?! С русского ратника?
— Виноват, пане-державец! Бес попутал.
В следующую минуту, подчиняясь железным пальцам Минина, хлопец медленно опустился на колени.
— Тогда повторяй за мной, — потребовал Минин: — Не достоин я именоваться прямым своим имянем, поколе вину свою перед павшими братьями не искуплю.
— Не достоин… вину… искуплю… — послушно запричитал хлопец.
Ухо его почернело. По грязным щекам скатились две мутные слезинки. Слизнув их, он торопливо вскочил и вопросительно поворотился к казакам-шарпальщикам, ожидая от них если не поддержки, то хотя бы сочувствия. Но те, сомкнув растерянные взгляды на Минине, заперешептывались:
— Что за указчик? Откуда взялся?
— Навроде ихний старшак. Уж больно грозен.
— На его грозу наша есть.
— А ежели его самого за ухи взять?
— И возьмем!
Сопровождавшие Минина ополченцы от таких угроз за сулицы схватились.
— Чей там язык как хочет, так и соскочит? — осердились они. — Нишкните, окаянные! Или не видите, кто перед вами?
— Кто? — в голос вопросили казаки.
Услышав имя Кузьмы Минина, Онысько Беда аж руками всплеснул: