Мужская тетрадь
Шрифт:
Конечно, мистика тут ни при чем. Козлов в своей молодости видел постановки позднего Товстоногова и, будучи приглашен на столь почетную и ответственную работу – БДТ, Гауптман, Лавров! – благоразумно решил жить в чужом монастыре по его уставу. Оперировать знакомыми и привычными для актеров БДТ формами сценической жизни. Искать общий тон, общий смысл и пути взаимопонимания, а не пугать незнаемым.
Но согласитесь, странно начинать с того, чем Товстоногов закончил. Художественная робость Козлова понятна, но вызывает сожаление – потенциал режиссера, явленный в его последних работах («P. S.» в Александринке, «Лес» Островского на Литейном), более чем очевиден и мог бы сподвигнуть его на смелые решения.
Ибо этому спектаклю – умному и незаурядному – недостает художественной смелости.
Знаменитую пьесу Герхарда Гауптмана, добротную и обстоятельную (о, так вальяжно и с таким количеством
Тайный советник Маттиас Клаузен, проживший на свете более семидесяти лет, похоронивший жену, от которой имеется четверо детей – Беттина, Оттилия, Вольфганг и Эгмонт, – досточтимый бюргер и почитатель главного тайного советника немецкой культуры И.В.Гете, вместо почтенного умирания на руках безутешных родственников выбирает путь высокого и трагического сопротивления. Жизнь манит его юным лицом простой девушки Инкен Петере, и в соединении их судеб Клаузену чудится свобода, счастье и подлинная жизнь. Приводит этот мираж к разрыву всех связей с миром и стоическому самоубийству.
Зачем же так печально? – мог бы спросить зритель. Коллизия драматична, но сотни раз на наших глазах была решаема без «шума и пыли». Почтенные мужчины давно укрепились в надежном способе продления жизни с помощью юных жен. Не повезло тайному советнику, не вовремя родился, имел головную боль в лице общественного мнения, родственнической суматохи и собственной рефлексии.
Вот здесь режиссер, конечно, одержал основную свою победу – ему удалось сообщить происходящему определенную высоту. Житейская пошлость не касается его героев, и действие происходит не в коммуналке и не на шести сотках. Оно происходит в несколько абстрактном и не обжитом как следует, но высоком пространстве, и сценические решения художника Александра Орлова можно признать в этом случае идеальными. Задник – голубое небо с тихо плывущими облаками – заслонен расчерченной на жесткие квадраты рамой, и тема рамок, неумолимых границ, проведена по всей сценографии, она аукается-откликается в спинках стульев, в прозрачных занавесях, стремительно двигающихся справа налево и также заключенных в рамы, в таковых же рамках-линейках, обрамляющих портал. В рамки заключена человеческая жизнь, размеренная строгими геометрами. Всякий побег из своего «квадрата» иллюзорен. И не в том дело, что старичок решил попользоваться юным телом – отвратительная фаст-фудная эротика и не заглядывала в спектакль, – но в том, что серьезный, сложный, большую непростую жизнь проживший человек отважился на свой последний, отчаянный, высокий и безумный побег. Этого человека играет Кирилл Лавров.
Актеры, актеры… Наши извечные зеркала, наше запечатанное-запечатленное время, как мы страстно и придирчиво относимся к ним, как пристально в них вглядываемся, пытаясь понять, что же это действительно такое: быть актером. То, что Кирилл Лавров когда-то играл Ленина, мне не сообщает о нем ничего. Ленина всегда поручали играть хорошим актерам. Щукин, Ульянов, Смоктуновский, Калягин играли Ленина в числе прочих вполне незаурядных артистов. Такая судьба. То, что Лавров в кино и на театре нередко бывал символом нормативной человеческой положительности, тоже мне о его собственно актерской сути ничего не говорит. Мало ли какая карта выпадет – важно, как ею сыграешь. Мало ли что судьба подсунет – главное, как этим распорядишься.
С нормативной положительностью Лаврова Товстоногов часто поступал иронически – поручая тому Городничего в «Ревизоре» или хозяина ночлежки Костылева в горьковском «На дне». То есть режиссер верил в свободную и независимую от социальной маски творческую суть артиста и ей доверял. Думаю, что он был прав. Итог уходящей театральной и социальной эпохи, может быть, и в том, что человеческое оказалось хитрее, глубже, сложнее всех преходящих значений. Да, вот, допустим, человек шел по поверхности требований времени, не таился и не воевал, а соответствовал и воплощал. А в это время материя его души и его дара, отвердевая в одних местах, мягчала и развивалась в других, зрителю неизвестных. Не все так ясно-ясненько с Кириллом Лавровым. Театр под его руководством жил скромно, не ослепительно,
Нынче преходящие требования времени и социальные маски отпали, Кириллу Лаврову в роли Клаузена заслониться нечем – и такого Лаврова зритель еще не видел. Ему нелегко, играет он неровно, порывисто, точно карабкающийся по бездорожью автомобиль, но столь пронзительной откровенности и беззащитности мало кто ожидал от актера, давно и крепко укорененного в своей «манере». Игра Лаврова удивляет не сразу – первый акт, где зритель должен понять экспозицию, познакомиться с героями, немилосердно затянут и статуарен, тем более что персонажам не придумано никаких убедительных «физических действий», и они вполне академически воздвигаются на авансцене лицом к публике и декламируют текст. Правда, Беттина (Мария Лаврова), старшая незамужняя дочь Клаузена, выделяется своей тайной драматичностью, непростым взглядом, явной несчастливостью. Что-то в ее игре есть от знаменитой Татьяны Эммы Поповой (в «Мещанах» Горького-Товстоногова) – сила горестного переживания неурядиц семьи и собственной нескладной жизни, подспудно окрашивающая все проявления Беттины, наполняющая большие внимательные глаза, и при этом – некоторая стародевическая несуразность поведения. Что до Инкен Петере, возлюбленной тайного советника, то Александра Куликова в этой роли похожа на всех обыкновенных симпатичных молодых актрис, которым привычно ходить в джинсах и заливисто петь под гитару. Оказываясь в длинных платьях и запутанных обстоятельствах классической драматургии, они звонко и смущенно выкликают текст, стараясь не утратить чувственной свежести – того качества, которое их обычно и приводит на сцену. Цену дарованию Куликовой назначат время и труд, композиции Козлова она не портит, но оставляет стойкое впечатление, что господин тайный советник полюбил бы всякую девушку, попавшуюся ему на глаза, что дело не в ней, а в нем.
Да, дело только в нем – и набирающий со второго действия силу спектакль рассказывает нам о настоящей драме. Это драма побега от смерти.
Действие происходит «где-то» и «когда-то» – в частном пространстве отлаженной, зажиточной жизни, вне исторических катаклизмов. Нарядные и благополучные дети Клаузена – режиссер настаивает на этом, и хорошо бы, все актеры его поддержали, – действительно любят папу, но папу, смирно сидящего в своем «квадратике» бытия, тихо и почтенно готовящегося к будущим торжественным похоронам. Дети уже мысленно отрепетировали эти похороны и папино желание жить воспринимают как досадную и оскорбительную помеху.
В Клаузене-Лаврове нет бурного природного аппетита к жизни, излишка темперамента, который бросает мужчин к любовным авантюрам в преклонном возрасте. Инкен – это его бунт против «квадратика» бытия, уже малоотличимого от гроба, его мечта о собственной, личной, никому не подвластной жизни.
Медленно, трудно, мучительно высвобождается в Клаузене-Лаврове какая-то чистая, горделивая человеческая суть и кричит от боли, гнева, непонимания, обиды.
Лаврова даже не узнать в эти мгновения. Никакой патетической сладкой ваты, в которую бывали обернуты его сценические образы. Никакого пафосного холодка, внутренней успокоенности. И лицо-то будто другое – с ясными, светлыми несчастными глазами, глубоко растревоженное. В конце третьего действия он, полубезумный, забредает в дом к Инкен Петере, сбежав от приставленных к нему врачей, – тихий, несчастный до последних пределов и все-таки хранящий искру неистребимого и гордого достоинства. Кстати вспоминаются слова Ф.М. Достоевского о том, что человеку нужно не разумно-выгодного, добродетельного хотения, а – самостоятельного, во что бы то ни стало. Пропал господин тайный советник, но пропал по своей воле, «перед заходом солнца» обнаружив в себе загадочного внутреннего человека, никому и ничему не подвластного.
Конечно, в игре Лаврова есть приемы крупного профессионализма – он эффектно кричит на детей за семейным завтраком (дети выкинули стул, предназначенный Инкен Петере), красочно рвет семейные фотографии (потрясенная Беттина пытается соединить обрывки – хорошая находка), отлично умирает (выпивает яд и стоически засыпает на руках верного слуги Винтера – трогательного и вечного «слуги» Большого драматического, чудесного и естественного, как дыхание, Ивана Пальму). Роль размята, разработана, создана. Но удивляют не приемы, а нервическая пульсация бунтующей человеческой души, музыка тревоги, сопротивления, освобождения. Такое впечатление, что коварные боги театра сами удивлены и обрадованы нежданным рывком Лаврова в сценическое самопознание и благосклонны к нему.