Мужская тетрадь
Шрифт:
Но вот общей, глубинной жизни пока создатели спектакля не «надышали» – большое, холодное, отвлеченное пространство еще не потеплело от слаженных ансамблевых усилий. Мало напряжения, мало сценических решений – той россыпи движений и деталей, которая вовлекает внутрь действия. Мимикрия Григория Козлова под «академическое» искусство обнаруживает податливость талантливого режиссера, которая может стать опасной. Эволюция всегда предпочтительней революции, но надо и на своем стоять, не то акула лжеакадемизма проглотит и не подавится.
Грамотное и старательное послесловие к уходящему театру написано – теперь очередь за новым романом.
Про Ивана и Джона
О
Уже несколько раз в статьях о Балабанове упоминалась по-литкорректность, идущая его творчеству, как корове седло. Балабанов ведь создание органическое, нелицемерное, а где вы видели в русской почве хоть какие-то следы политкорректности? Лицемерие, как все человеческие свойства, амбивалентно. Вообще-то, оно целиком принадлежит культуре, поскольку лицемерящий всегда изображает некие высшие чувства и помыслы, а на самом деле… (см. пьесу «Тартюф»). При этом ведь предполагается, что высшие чувства и помыслы существуют. Лицемерие бывает в одном направлении – вверх: к идеальному, прекрасному, должному, дивному. Это не про Балабанова. Он 1959 года рождения, и отчество у него – Октябринович. Он про зовы вверх, к идеальному и прекрасному, надо думать, всё понял в районе средней школы…
Несколько наших поколений воспитывались не на заморской холодной вежливости к чужому и меньшему (ради социального спокойствия), а на экстатически провозглашенной идеологии братства народов. Правила интернационализма для искусства не делали ни малейших исключений, если русские изображались в состоянии войны с кем-то, то с вражеской стороны требовался прогрессивный или хотя бы раскаивающийся трудящийся.
Мир был населен братскими угнетенными народами, и ни один социалистический постулат не дал таких внятных и крупных метастазов в русском менталитете, как интернационализм.
Интернационализм не укоренился нормой быта (а то бы мы уже пересекли границу возможного в земной жизни), он осуществился как идеал поведения настоящего, сознательного гражданина. Для акта подлинного интернационализма требовался какой-то экстрим в судьбе братского народа – переворот, землетрясение, война… Тогда и происходило извержение доброй воли, и советские люди – даже и без всяких понуканий – были готовы к выполнению интернационального долга. Обнаружить, что «нас не любят» не только в большом мире, но и на родимых «окраинах», было для русских тяжелым психическим потрясением. Оно было смягчено столь же массовой психической защитой, ведь оказалось, что и мы, собственно, никого не любим.
Тема «русского одиночества» в мире – одна из самых серьезных в отечественном искусстве. Мало кто в силах оторвать воспаленные глаза от созерцания родимой судьбы и решиться на глобальные обобщения касательно иных народов и континентов. Космизм же (когда русский человек приравнивался к «человеку вообще», землянину, несущему гуманистические ценности братским угнетенным народам Галактики), набрав некоторой художественной силы в литературе и кино 60-70-х годов, к концу века почти испарился. Куда там и что кому нести, когда на своем куске земли, вверенном русским в управление, простейших вещей не хватает – порядка, мира, согласия, знаний, покоя, даже пропитания. Перелом национальной судьбы повернул, кажется, всех деятелей и делателей актуального искусства к осознанию «русского одиночества» и «русской задачи». Кино тут, может, и не главное, но самое наглядное из искусств. На фоне ослепительного, всем понятного, могучего «глобального кино» Голливуда наши фильмы, конечно, смотрятся скромными, провинциальными. Но провинциальность – это совсем не беда. Отобедать в домашнем кафе где-нибудь в экзотической глуши можно куда с большим аппетитом, чем в столичном навороченном
Все вышеизложенные банальности имеют прямое отношение к сюжету судьбы Алексея Балабанова. Он – счастливчик, делает только то, что хочет, и сценарии свои пишет сам. Он начал с Беккета и Кафки («Счастливые дни», «Замок»), но, живя в стране, которая Кафку давно сделала былью, уже четвертый фильм снимает про свое родненькое. Пробивается к широкому зрителю без заискивания (гордые уральские парни!), но настойчиво и по праву. Состояние русского сознания, утратившего все иллюзии («нас никто не любит, и мы никого не любим; мы никому не нужны, и нам никто не нужен»), для него органично. Балабанов как режиссер вообще не любит сладкого. Недаром, когда ему нужно было наградить своего сказочного Данилу в «Брате-2» положенным куском сладкого женского мяса, он выбрал самую приторную и пошлую певичку Ирину Салтыкову.
Алексей Балабанов послан нам провидением, для того чтобы Дмитрий Астрахан не воображал себя народным режиссером. Астрахан лепит одноразовые поделки по образцам суррогатного зрительского кино – эти образцы сформировались в застой, когда сценаристы-конъюнктурщики, накачанные армянским коньяком, состригали все возможные купоны с одиноких женщин, желающих познакомиться, и такого неиссякаемого гонорарного источника, как супружеская измена. В супермаркете национальных интересов картины Астрахана должны продаваться вместе с чупа-чупсами и пластмассовыми стаканчиками.
А вот фильмы Балабанова (правда, не все) – из другого отдела, где продаются вещи существенные, серьезные: ливизовская водочка, березовые дрова, краснодарское нерафинированное масло или килька балтийская. Сын трудового народа, Балабанов не думает о зрителе специально – дескать, дай-ка сделаю что попроще, «пур ле жан», – но ритмы его индивидуального дыхания совпадают с народными. Это тяжелое, затрудненное дыхание. Легкое, веселое дыхание – счастливый удел другого народного режиссера, Александра Рогожкина («Особенности национальной охоты», «…рыбалки», «Блокпост», первые «Менты»). Балабанов же – невеселый режиссер. Дикий. Сумрачный. Мало заботящийся о том, чтобы казаться, делать вид, обустраивать фасад. В Канн ездит, призы всякие получает, сотни статей о нем выходят, а как посмотришь на него по телевизору – вечно в какой-то курточке, с ноги на ногу переминается, смотрит вбок и форсу ну никакого. Нет чтобы нацепить смокинг, развалиться в кресле, завести очи к небу и запеть – «мое творчество…», «когда я задумал…».
После выхода на экраны картины «Брат-2» Балабанов приступил к съемкам фильма о жизни якутов, но рок воспрепятствовал ему: он попал в автокатастрофу, в которой погибла главная героиня-якутка, тяжелые травмы получили и другие пассажиры, от картины остался материал, который теперь смонтирован в сорокаминутный ролик под условным названием «Река». Что это такое, бог весть, – якутский лепрозорий, да еще в исполнении Балабанова, вообразить трудновато. Восстановившись духом (а человек он, надо полагать, огнеупорный и морозоустойчивый), режиссер снял «Войну». На мой вкус, это лучшая русская картина о чеченской войне и лучшая картина Алексея Балабанова.
Впрочем, об этой проклятой колониальной войне снято мало путного. В 1996 году вышел фильм Сергея Бодрова-старшего «Кавказский пленник», посвященный не столько именно чеченской войне, сколько вечной русской фатальной войне с Кавказом. Кавказ был снят Павлом Лебешевым как прелестный высокогорный курорт, на котором неизвестно от каких причин люди занимаются глупостями и портят пейзаж. Красивые парни (Сергей Бодров-младший и Олег Меньшиков), хоть и сидели в плену, настоящей ненависти к кавказцам не испытывали, и вообще война была снаружи, как предлагаемое обстоятельство, а внутри, в сердце, в мозгу, в печенках войны не было.