Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра)
Шрифт:
– Поворачивай! Поворачивайте, проклятые!
Она отчаянно боялась, что Варька обернется и увидит ее самовольный маневр, но табор уехал далеко, и никто не окликал ее, не кричал сердито, и даже скрипа телег уже не было слышно. Она осталась одна в черной степи, то и дело смутно озаряемой молниями. Со стороны Дона доносился беспокойный гомон каких-то птиц, которым подходящая гроза не давала уснуть. Близкий курган в свете вспышек казался страшным горбатым зверем, беззвездное черное небо давило сверху.
– Шевелись, дохлятина! – хрипло закричала Настя.
Гнедые рванули с места, и телега, трясясь, скрипя и подпрыгивая на кочках, понеслась
Упав, она тут же вскочила на колени, потом – на ноги. Руки, перетянутые вожжами, сильно болели, но были целы, да еще саднила разодранная о сухую землю коленка. Распутывать упряжь и освобождать хрипящих лошадей Настя не стала, выбежала на дорогу и со всех ног помчалась к оврагу, на бегу стягивая платком волосы.
…Илья уже больше двух часов сидел в овраге. Со стороны хутора доносились пьяные песнопения, рявканье гармони, топот ног, ругань казаков: справляли третий Спас, к которому была приурочена какая-то местная свадьба. Над головой суматошно носились, кричали птицы, всполошенные грозой, шелестел растущий на обрывистых склонах лозняк. Плотный, душный воздух можно было, казалось, разрезать ножом. Рядом, в кустах, зашуршало. Илья напрягся было, но это возвращался Мотька, с полчаса назад уползший на разведку. Съехав на животе по склону оврага, он с досадой потер оцарапанную щеку и шепотом доложил, что ребятня, сторожащая лошадей, частью сбежала в хутор смотреть на игрища, а частью забралась в курень, прячась от надвигающейся бури.
– Пора бы, морэ…
– Ох, подождать бы еще, – проворчал Илья. – На рассвете мне привычней как-то… Да и перезаснут они все.
– А ежли нет? Ежли сейчас так загремит, что не до сна будет? И кони разволнуются, не враз подойдешь… – хмурился Мотька.
Он был прав, и Илья, отгоняя невесть откуда взявшееся беспокойство, глубоко вздохнул и встал.
– Ну, помогай бог… Пошли.
Они тенями выбрались из оврага, прокрались через луг, пригибаясь при сполохах зарниц, туда, где темнели в ковыле конские спины. Лошадей было много, но Илья не собирался жадничать. Он наметил для себя того большого рыжего жеребца с высокой грудью, которого увидел неделю назад заходящим в реку впереди табуна. Илья всю неделю прикармливал рыжего хлебом и уже приучил к своему запаху. Ну, и еще пару-тройку на продажу, да и хватит. Бог жадных не любит, удачи не шлет.
Подойдя почти вплотную к табуну, Илья выпрямился, коротко, тихо свистнул. Рыжий узнал свист, тотчас отозвался сдержанным ржанием. Мотька только головой покрутил:
– Любят тебя кони, Смоляко…
– Да ведь и я ж их люблю! – хохотнул Илья, шагая навстречу рыжему. – Ах ты, красавец мой золотой, ну иди, иди ко мне… Со-о-олнышко…
– Стой, – сказал вдруг Мотька.
Илья замер. Сердце бухнуло,
– Казаки… – выдохнул Мотька.
– Беги, морэ. – шепнул Илья. И кинулся в овраг.
– Куды?! Стоять! Ах вы, гады черномордые, мать-перемать! – загремело вслед, казаки бросились вдогонку, и Илья, скатываясь кубарем по заросшему лозняком склону, успел подумать: хорошо, что их так много. Если начнут бить – станут мешать друг другу, а там и утечь можно будет.
Убежать не удалось: в овраге их ждали. Казаки, видимо, оказались вовсе не дураками или же были уже учены и сразу догадались, почему внезапно, на ночь глядя, не побоявшись грозы, снялся с места цыганский табор. Догадались и легли в засаду возле табуна, несмотря на праздник и игрища. Их было человек десять, матерящихся, обозленных, и Илья, летя на землю от мощного удара, понял: все, отгулял цыган…
Мотьку он не видел и надеялся, что тому удалось сбежать лугом, на краю которого дожидались их кони под седлами. Но надежда была небольшой, да вскоре стало и не до Мотьки. Подняться с земли уже не давали, шумно пыхтели, ругались, били сапогами куда попало. Кровь, горячая и густая, залила глаза, сил оставалось только на то, чтобы прикрывать голову, но и эти силы были на исходе. «Настьку жалко…» – глотая соленую жидкость, подумал Илья. И отчетливо понял, что лишается ума, услышав вдруг пронзительное, отчаянное:
– Ай, не трогайте, не трогайте, не бейте, люди добрые!!!
Что-то живое и горячее вдруг упало сверху, тонкие руки намертво схлестнулись вокруг шеи, мокрое от слез лицо прижалось к его перемазанной кровью щеке. «Настька, откуда?!» – хотел было спросить он. И не спросил, поняв, что умирает, а это – просто ангел, спустившийся за его конокрадской душой. «Летим, херувимчико?» – прошептал разбитыми губами Илья. Ангел не успел ответить: наступила чернота.
…В себя Илья пришел от запаха. Крепкого, острого, травяного запаха, исходящего от чего-то мокрого и холодного, то и дело касающегося лица. Кожа отчаянно саднила, из чего Илья с удивлением заключил, что, кажется, жив. Он попробовал пошевелиться – получилось, хотя тело и отозвалось немедленно острой болью. Зашипев сквозь зубы, Илья разлепил вспухшие глаза.
Он лежал на земле, на расстеленной перине. Был солнечный, ясный день, по высокому небу неслись белые плотные облака. Поодаль дрожало на ветру полотнище шатра, чадил бесцветным дымом костер. Рядом на коленях стояла Варька, держащая в руках чайник с резко пахнущим травяным отваром и намоченную в нем тряпку.
– Ой… – хрипло сказала она, встретившись глазами с братом. Уронила чайник, тряпку, зажала руками рот и беззвучно заплакала. Илья машинально следил за тем, как темная струйка ползет к его руке. Силился вспомнить: что случилось?
– Варька, ты что воешь? Я живой или нет?
– Живой, черт… – всхлипывая, ответила сестра. – Слава богу… Четвертый день уже…
– Что четвертый?.. – Илья умолк на полуслове, увидев платок на волосах сестры. Не любимый ее зеленый, с которым она не расставалась никогда, а черный, чужой. Вдовий.
– Мотька?
Варька молча схватилась за голову. И тут Илья разом вспомнил все, и рывком сел, чуть не упав тут же обратно от пронзившей тело резкой боли, и схватил сестру за плечо:
– А Настя? Настя?!