Мы были юны, мы любили (Любовь – кибитка кочевая, Шальная песня ветра)
Шрифт:
– Так что благодарите-с бога, сударыня, что сохранили зрение, и перестаньте реветь. Это не способствует заживлению. Никуда ваш супруг от вас не денется, его уже вторую неделю не могут согнать со двора.
– Да уж, цыганочка, сидит, – поддакивали сестры. – Так и сидит, ровно прибитый, и не ест ничего, только воду тянет, почернел уж весь еще больше! Вот она – любовь цыганская, прямо страсти смотреть!
– Какие страсти? Как не ест ничего?! Ради бога, дайте ему, заставьте… – волновалась Настя.
Встав с неудобной койки с серым бельем, она подходила к окну, украдкой, из-за края занавески, выглядывала во двор. Отшатывалась, видя сидящего у забора мужа, падала
А ночью, во сне, Насте раз за разом виделось, что она снова бежит, спотыкаясь, в грозовых отблесках по пустой дороге, скатывается, обдирая ладони и колени, в темную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, пробивается сквозь разъяренную потную толпу казаков, падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлебываясь, задыхаясь: «Не бейте, не трогайте, Христа ради!» Потом вдруг все обрывалось. Настя вскакивала на койке и сквозь слезы видела перед собой освещенное свечой лицо ночной сестры:
– Да не кричи ты, цыганочка, не кричи, не бьет уж его никто… Ложись, спи, Христос с тобой… Все прошло, все кончилось давно.
Но минули две недели, и Настя уже не могла больше оставаться в больнице, и Андрей Силантьич объявил, что завтра она может с божьей помощью убираться к своему конокраду, и Варька передала сестрам взамен безнадежно испорченной одежды, в которой Настю привезли, новые юбку и кофту, и нужно было, хоть через силу, выходить к людям. И Настя вышла – ранним утром, шатаясь от слабости в ногах, жадно вдыхая свежий, еще не пропыленный воздух. И увидела цыган, молча вставших с земли при ее появлении. В больничный двор набились все, даже дети, даже старики – не хватало только лошадей с собаками. Настя увидела Варьку, осунувшуюся, с темными кругами у глаз, которая смотрела на нее пристально, без улыбки. Черный платок сильно старил ее. «Значит, Мотька умер…» – с болью подумала Настя. А больше ничего подумать не успела, потому что перед ней, словно из-под земли, вырос Илья.
– Ой… – прошептала она, машинально поднося ладонь к лицу.
Но Илья поймал ее за запястье, насильно отвел руку, оглядел жену с головы до ног, задержал отяжелевший взгляд на шрамах – и, прежде чем Настя поняла, что он хочет делать, опустился на колени.
– Илья!!! – всполошилась она. Отчаянно закружилась голова, Настя зашарила рукой рядом с собой в поисках опоры, неловко схватилась за перила крыльца. – Илья, бог с тобой, ты с ума сошел! Встань, люди смотрят!
– Пусть смотрят, – глухо сказал он, не поднимая головы. – Они знают. Все наши знают. И бог. Настька, клянусь тебе, больше ни одной… Лошади чужой – ни одной. Пусть меня небо разобьет, если вру. Вот так…
– Хорошо… Ладно… Встань только… – прошептала она, еще не понимая его слов и умирая от стыда из-за того, что муж прилюдно стоит перед ней на коленях, а цыгане молчат, будто так и надо. – Ну, поднимись же ты, проклятый, не позорь меня… Да что с тобой, я же живая, и ты у меня живой, что еще надо-то? Илья… Ну, все, все, вставай, пойдем, я уже видеть эти стены не могу…
Илья встал. Отошел в сторону, и к Насте бросились цыганки, разом засмеялись, загомонили, затормошили, и ни одна не ахнула, не скривилась, взглянув на ее лицо, не щелкнула сочувственно языком. И Настя подумала: может, еще ничего? Не так уж страшно? А последней к ней протолкалась старая Стеха, сразу, без обиняков, взяла ее морщинистой, горячей рукой за подбородок, повернула к солнцу и заявила:
– Ну, с этим я что-нибудь да сделаю. Совсем, конечно, не сведу, но и сверкать так не будут. Что они знают, доктора-то эти… Им бы только людей живых резать!
В тот же день табор тронулся в путь.
День был теплым, безветренным. Настя, стосковавшись по солнцу, подставляла горячим лучам лицо, слушала скрип колес, неспешные разговоры цыган, ржание лошадей – все эти звуки, ставшие ей такими привычными за летние месяцы. Думала о том, что теперь самое страшное позади, что Илья жив и снова с ней, идет рядом с лошадьми, ругается на норовистую левую. И больше никогда, ни разу в жизни ей не придется бродить ночью, в темноте, возле гаснущих углей, зажимать ладонью стучащее сердце, стискивать зубы от выматывающей душу тревоги, молиться, и ждать, и готовиться к ужасному, непоправимому, к которому все равно не приготовишься, как ни старайся. Это прошло и не повторится больше. В том, что Илья сдержит свое слово, данное перед всем табором, Настя не сомневалась. За это стоило заплатить красотой, а стало быть, и жалеть не о чем. Она и не пожалеет.
На ночь остановились на обрывистом меловом берегу Дона. Распрягли лошадей, поставили палатки, и к Насте в шатер заглянула Стеха, вся обвешанная сухими пучками трав.
– Так, моя раскрасавица, вылезай на свет, сейчас мы над тобой помудруем. Ничего, бог даст, получше будет…
– Спасибо, Стеха, не мучайся, – отворачиваясь, сказала Настя. – Не надо ничего. Что теперь толку…
Старая цыганка пристально посмотрела на нее. Погладила по руке. Помолчав, проговорила:
– Я тебе врать не буду: что было, не верну. Но и как есть тоже не оставлю, тут уж забожиться могу. И не такое лечить приходилось… Через месяц две отметинки будет – и все! – Неожиданно Стеха усмехнулась. – Глупая ты, девочка, ей-богу! Да вон Фешка наша черту бы душу продала за такие борозды на морде!
– Фешка? Почему?! – ужаснулась Настя, невольно оглядываясь на крутящуюся у своей палатки жену Мишки Хохадо.
Стеха тихо рассмеялась:
– А ты ни разу не видела, как она себе лицо царапает, перед тем как добывать идти? До крови раздерет, а потом сядет посреди деревни и давай выть, что над ней муж со свекровью издеваются, бьют, жизни не дают! Мол, мало она им приносит! Гаджухи, дуры, ее жалеют, тащат и овощи, и яйца… А теперь прикинь, бестолковая, сколько ТЕБЕ насуют, коли ты при своей красоте да со своими царапинками то же самое скажешь! Не только торбу набитую – тележку впереди себя покатишь! Фешка-то хоть с целой мордой, хоть с располосованной – все одно страшна как смертный грех! А ты у нас – краса-а-авица…
Настя еще раз покосилась издали на рябую длинноносую Фешку, вздохнула. Подумала о том, что Стеха, наверное, права. И улыбнулась.
– Ну вот, так оно и лучше будет! – обрадовалась старая цыганка. – А то сидит, как молоко скисшее, носом хлюпает… Нечего уж хлюпать, кончилось твое мученье, теперь счастье начнется! Варька, эй! Лей воду в котел, ставь на огонь! И вот этот корешок разотри мне…
Подошедшая Варька молча взяла скукоженный черный корень и принялась растирать его в медной миске, а Настя озадаченно подумала: почему Варька снова здесь, возле шатра брата, словно и не выходила замуж? Место вдовы в палатке родителей мужа; там, среди Мотькиной родни, Варька должна была оставаться до смерти или, по крайней мере, до нового замужества, а тут…