Мы вернемся, Суоми! На земле Калевалы
Шрифт:
Я забыл о дне своего рождения и о том, как еще в прошлом году с товарищами мы уславливались этот день спрыснуть по-настоящему.
— Сынок, — тихо попросил меня отец, — скажи Последнему Часу, может, можно хоть несколько слов по радио послать домой матушке.
— Ладно, пойду спрошу.
Я знал, что из этой просьбы ничего путного не выйдет. В расчете на то, что у нас есть лишние запасные батареи, мы несколько раз просили Последнего Часа «нажать на басы» и принять с Большой земли оперативную сводку Советского Информбюро.
И вот
— Настрой на Москву.
— Нет у меня элементов, — сухо ответит Последний Час. — Рация для оперативных дел дана, обращайтесь к командиру. Мне, думаешь, неохота слушать Москву?
Иной раз командир или комиссар, рассчитывая на то, что в крайнем случае запасные «басы» вывезут, давал разрешение послушать радио, узнать, что творится в большом мире. И мы замирали затаив дыхание, боясь пропустить даже хрип настройки.
Но во время одной из переправ свалился в воду партизан, который нес запасные батареи, и они безвозвратно сели.
Сейчас не могло быть и речи о частной телеграмме, но, чтобы сразу не огорчать своего старика и заодно уж узнать последние распоряжения, я пошел на командный пункт — так назывался сейчас камень, за которым сидели командир, комиссар и радист.
Опять загудел в воздухе самолет, и опять это был не тот самолет, который должен появиться над нами, чтобы сбросить долгожданные мешки с продовольствием.
— Да, — расстегивая и застегивая пуговки на вороте гимнастерки, говорил Иван Фаддеевич. — Теперь пекки с нас не слезут, пока мы сами отсюда не выйдем… Надо Щеткина спасти. А то он пропадет ни за понюшку табаку…
— Много у тебя еще батарей осталось? — спросил он радиста и стал срезать финским ножом ветку с ольхи.
У него был чудесный нож в ножнах лопарской работы. На лезвии скорописью выгравировано: «Мертвые не кусаются».
— Минут на пять, на шесть осталось, — сумрачно отозвался Последний Час.
— Эх, черт дери, жаль! — И Иван Фаддеевич стал срывать кору с ветки, уже лишенной листьев.
Трудно было сейчас командиру. Отряд голодный. Мы все так надеялись на продовольствие, которое должен был сбросить нам Щеткин. Но можно ли рисковать жизнью летчика и самолетом? Как бы я сам поступил на месте Ивана Фаддеевича?
— Я согласен, — деловито сказал комиссар, встав с камня, — надо выручать Щеткина. Отдадим на это четыре минуты. — И, спасаясь от комаров, он надел на лысеющую голову пилотку. Волос у Кархунена оставалось немного: как говорил Душа, всего на полдраки. Имя комиссара — Гирвас — означает «олень». Фамилия Кархунен — «сын медведя». И в самом деле, любил он леса Карелии и, так же как настоящие гирвас и карху, жить без них не смог бы… Впрочем, Гирвас в отряде был вскоре переделан Ямщиковым на более привычное — Василий.
«Фокке-вульфы» кружились все время недалеко от нас. Сейчас они шли на большой высоте.
На листке блокнота командир написал: «Задержите Щеткина. В воздухе много стервятников. Уходим отсюда».
Заглядывая
— Что, опять новости передаешь? — спросил Ямщиков.
— Что? Да иди ты… — и Последний Час с удовольствием отвел свою душу. Они с Ямщиковым почему-то издавна не ладили. Причиной был острый язык Паши.
Через минуту радист вызвал Беломорск. Радиограмма запаздывала. Но только Последний Час кончил выстукивать, в воздухе к удаляющемуся гудению «фокке-вульфов» прибавился знакомый, все нарастающий гул нашего родного Р-5.
— Щеткин летит! — сказал комиссар, и в голосе его были и радость и тревога.
Через минуту мы увидели, как, покачивая крыльями, над рекою идет самолет.
Командир вытащил из кармана ракетницу и, быстро зарядив ее, пустил в небо малиновую ракету.
С замиранием сердца мы все следили за тем, как она взвилась чуть ли не под самое набежавшее на солнце облачко и затем плавно стала снижаться. Но сразу же, как только взвилась наша ракета, — не знаю, успел ли ее увидеть Щеткин, — и слева и справа вспыхнули ракеты — синие, зеленые, красные, малиновые, голубые.
— Вот сволочи! — выругался командир. — Сбивают со следа.
А ракеты продолжали взлетать в воздух, и даже в свете солнца они были ярки до боли в глазах.
Ничего было и думать повторять сигнал, все равно Щеткину не разобраться во всей этой иллюминации, возникшей внезапно в летний солнечный день над притаившимся карельским лесом.
Мы мечтали о том, чтобы самолет повернул обратно и быстрее ушел, пока его не заметили немецкие летчики. По всей видимости, они его и не заметили, потому что он шел низко, почти над лесом, и сливался с фоном лесной зелени.
Вот он сделал вираж и повернул к высотке, выключил мотор и уже шел тихо, планируя над раскидистымы верхушками высоких сосен. Щеткин высунулся из кабины и махнул рукою. Нам, стоявшим здесь у камня, вокруг которого высилось несколько сосен, была слышна ругань, которая неслась сверху.
Щеткин ругательски ругал нас за то, что мы перепутали все сигналы и не хотим по-настоящему указать ему, куда надо сбрасывать мешки с продовольствием.
«Еще, чего доброго, все финнам сбросит, — подумал я. — Ведь враги так близко, не мудрено и ошибиться».
— Скорее бы он уходил обратно, — сказал командир.
Высокий, широкоплечий, в выгоревшей от солнца гимнастерке, широко расставив ноги, он стоял во весь рост и, запрокинув голову, пристально следил за самолетом. В руке у него была заряженная ракетница: он держал ее, не зная, пустить еще ракету или нет. И мы снова услышали нарастающий гул немецких самолетов — это возвращались «фокке-вульфы».
Щеткин сделал крутой вираж и, выпустив зеленую ракету, стал уходить. Комиссар неодобрительно покачал головой. Зеленая ракета, пущенная летчиком, означала: сброшу груз на запасной цели.