Мы жили в Москве
Шрифт:
Поэт Борис Слуцкий, раньше очень редко бывавший у нас, пришел и выложил две тысячи рублей. "Это не подарок, должен будешь отработать. Нужны подстрочники к стихам разных иностранных поэтов. Это лишь часть гонорара".
У одного уволенного "за подпись" научного работника были маленькие дети, и семья не решалась снять на лето дачу. Заработков жены не хватило бы. Им принесли пухлый конверт, набитый разными купюрами: на оплату дачи.
В то лето я не встречал ни отчаявшихся, ни запуганных.
И все это время не ослабевало напряженное ожидание: что в Чехословакии?
21 августа 1968
Чешские сотрудники Института ядерных исследований - больше двадцати протестовали против вторжения. Они ездили в Москву, в посольстве их успокаивали, но, по их рассказам, там были также потрясены и возмущены.
25 августа у Лобного места на Красной площади семеро молодых людей Лариса Богораз, Наталья Горбаневская, Константин Бабицкий, Владимир Дремлюга, Вадим Делоне, Павел Литвинов, Виктор Файнберг - подняли плакаты: "Свободу Дубчеку!", "Руки прочь от Чехословакии!", "За вашу и нашу свободу!".
На них набросились кагебисты, били, затолкали в машины, отвезли в тюрьму. Павел Литвинов - муж нашей дочери Майи; она тоже была на площади в группе друзей-свидетелей, окружавших демонстрантов. Ее задержали и в квартире сделали обыск.
В октябре 1968 года демонстрантов судили. Мне удалось с помощью членского билета СП проникнуть на первое заседание суда и подробно записать. На второе заседание меня уже не пустили.
В толпе перед судом я познакомился с Петром Григоренко.
Пятерых демонстрантов осудили на разные сроки ссылки и лагерей. Виктор Файнберг был заключен в спецпсихбольницу, Горбаневскую отпустили как мать грудного ребенка, но полтора года спустя забрали в психиатрическую тюрьму.
В сентябре и в октябре мы вместе с Александром Бабенышевым изготовили и размножили несколько машинописных листовок о событиях в Чехословакии и о демонстрации на Красной площади. Распространяли их он и его друзья опускали в почтовые ящики.
Павла приговорили к пяти годам ссылки и отправили в Забайкалье. Майя с семилетним сыном поехала вслед за ним. Друзья называли ее декабристкой.
* * *
Освобожденный от партбилета и от служебных обязанностей, я не мог освободить себя от чувства и сознания ответственности за действия партии и государства.
Я понимал, что наше зло существует не вне страны, не вне народа и не только над ним, не только в верхних слоях номенклатуры... Но знал также, что среди тех, кто привычно голосует "за", платит партийные взносы, получает премии, гонорары из государственных касс, - множество хороших, честных и даже выдающихся, замечательных людей. Я не мог и не хотел отделять себя от них, безоговорочно противопоставлять себя всем, как те радикальные диссиденты, которые становились фанатичными антикоммунистами.
Жить и поступать по совести мне удавалось потому, что в нашей семье постепенно, стихийно, без каких-либо предварительных обсуждений и соглашений, возникло "разделение труда": я позволял себе писать и говорить вслух все, что думал, и так, как думал, а позднее позволил себе печатать статьи и книги за границей, давать телевизионные интервью и т. д., потому что Р. заботилась о нашем существовании - моем и наших детей и внуков. После 1966 года вплоть до 1980-го,
...Она оставалась "в законе". И это позволяло ей не только оберегать семью, но и продолжать участвовать в той духовной жизни, в которой некоторое время пытался участвовать и я: читать лекции вне Москвы, консультировать аспирантов, писать статьи и книги. С ней заключали договоры еще и в начале 70-х годов.
Мы оба не говорили и не писали ничего такого, чего не думали. Мы оба дружили с семьей Сахаровых и старались помогать преследуемым, заключенным, их семьям. Но я говорил и писал открыто, а она действовала без огласки, неприметно; перепечатывала, распространяла и отправляла на Запад рукописи, собирала вещи и лекарства и передавала их семьям заключенных, сосланных.
Р. Все было так, но не только так, и для меня гораздо сложнее. Весной шестьдесят шестого года, когда я подписала письмо в защиту Синявского и Даниэля и собирала подписи под этим письмом, когда открыто на лекциях отвечала на вопросы об этом процессе, - были минуты полного счастья, я была в мире с собой.
Но потом...
"Мы обращаемся ко всем, в ком жива совесть..." (Л. Богораз и П. Литвинов), "Мы обращаемся к людям творческого труда..." (Габай, Ким, Якир), "Я требую ознакомить с моим письмом всех членов партии..." (Яхимович). Все они обращались и ко мне. А я, во многом разделяя их взгляды, их тревоги, восхищаясь их отвагой, на их призывы не откликалась.
С семьей Сахаровых мы дружили с 72-го года, но я ни разу не стояла с ними у дверей судов, не подписала ни одного из его обращений.
Вести такую жизнь бывало тяжело, бывало стыдно, горько, охватывало презрение к себе.
Но я продолжала жить - ради семьи, ради защиты Л. Хотя, возможно, это была иллюзия. С 1968 года, почти двенадцать лет, я прожила с ощущением грозящей опасности.
Летом 1968 года Л. предложили штатную работу - редактировать бюллетень новых иностранных книг; этот бюллетень начал издаваться при Библиотеке иностранной литературы. Директор, Маргарита Ивановна Рудомино, давно знала Л., ценила как специалиста и просто хорошо к нему относилась. Пожалуй, во всей Москве не найти было тогда начальника более снисходительного. Я записывала в дневник: "Надо идти, надо "быть в законе". Не пошел. Уже не хотел ни в какую упряжку".
...В наш узкий коридорчик входит незнакомый человек. Подчас он поднимает руку, указывая на стены, на потолок. Молчаливый вопрос означает: "У вас есть микрофоны? Вас подслушивают?"
Мы киваем утвердительно и иногда, к удивлению спрашивающего, смеемся.
Мы говорим вслух то, что думаем, мы не подпольщики, у нас нет тайн. Но возникло железное правило: не называть имен других людей...
...Нашей приятельнице звонят по телефону на работу.
– Вас вызывают из КГБ.