Мы жили в Москве
Шрифт:
– Да что вы, что вы? Не надо так волноваться, никакого дела Солженицына нет. Это лишь один мелкий факт, который упоминают два подследственные, что он дал им совет обратиться к вам.
Я принес с собой несколько листов бумаги, чтобы делать заметки. Стал писать, что считаю недопустимым, вредным для престижа страны, культуры, литературы травлю, преследование всемирно известного писателя, который стал гордостью советской литературы.
– Вот это прошу включить в ваш протокол.
– Пожалуйста, если вы настаиваете, но только следствию важно другое: упомянутые
– Ни о каких собеседованиях ни с какими рязанскими студентами я рассказывать не могу, так как ничего об этом не знаю. Ни положительной, ни вообще никакой роли я в этом деле играть не могу.
Допрос продолжался часа три. Он читал мне выдержки из показаний, в которых оба мальчика довольно точно воспроизводили наши разговоры. При этом в их передаче мои высказывания были куда более "выдержанными", "идеологически благонамеренными", чем в действительности. То ли ребята так их запомнили, то ли не хотели меня подводить.
Следователь повторял все время одни и те же вопросы, иногда сердито начиная: "Следствию известно, что вы такого-то числа в таком-то месте...", а я так же упорно повторял: "Не помню... не знаю... ничего такого не было..." Он стал угрожать: "Ставлю вас в известность, что за дачу ложных показаний вы подлежите уголовной ответственности". Я попросил показать мне соответствующую статью УК, прочитал, что мне грозит штраф или полгода принудительных работ, то есть будут вычитать 25% зарплаты. Хотя я тогда уже не получал никакой зарплаты, я все же изменил тактику, стал вместо "не было" говорить "не помню".
Следователь устал. Он ходил куда-то советоваться. На это время его заменял, - ведь меня не полагалось оставлять одного в кабинете - другой, тоже откуда-то из "глубинки". Тому просто хотелось поговорить. Он расспрашивал о Евтушенко, о Твардовском, о том, что в "Раковом корпусе" написано, правда ли, что Солженицын за власовцев.
Вернулся "мой" следователь и сказал, что нам придется еще раз встретиться в понедельник, подписать протоколы, - сейчас пятница, они перепечатать не успеют.
Р. В субботу позвонил Отто Энгельберт, бывший военнопленный ефрейтор, слушатель фронтовой антифашистской школы. С тех пор, как он в 1963 году нашел Л., он ежегодно приезжал в Москву из Гамбурга.
Я стала просить на этот раз отказаться от встречи: иностранец между двумя допросами в КГБ - это уж слишком. Л. успокаивал меня, но и упрямо твердил свое: "Я ни в чем не изменю поведения им в угоду".
Он пошел за Отто в гостиницу, они гуляли и фотографировались на Красной площади и у Большого театра. Л. привел
Фотография, сделанная Отто в те дни, была год спустя напечатана в "Ди Цайт" - первый снимок, опубликованный на Западе.
Л. Ареста я тогда не боялся. И потому что обстановка в стране тогда уже и еще не располагала к таким страхам. И потому что общение со следователями воспринималось волчьим арестантским инстинктом как безопасное для меня, как формально бюрократическая игра. Это ощущение не изменилось и в понедельник, двадцатого октября, когда, кроме следователя, меня ожидал еще и начальник следственного отдела областного КГБ, моложавый, с острым злым взглядом из-под очень густых бровей. Он пытался меня уличить.
– Вы говорите, что ничего не помните, что было год назад. Эти парни все подробно, точно рассказали, а вы ничего вспомнить не можете... А ведь вы же лекции читаете. Про вас рассказывают, что у вас замечательная память, стихи наизусть знаете на разных языках, как же вам после этого можно верить? Где же тут гражданская честность?
– Когда вам будет столько же лет, сколько сейчас мне, вы убедитесь, что хорошо помнятся события, и стихи, и люди, и даже разговоры, которые велись двадцать-тридцать лет назад, и при этом может вовсе не запомниться то, что было на прошлой неделе, тем более - в прошлом году. Это уже возрастные особенности памяти.
Он смотрел на меня с ненавистью.
– Что ж, вам придется все это повторить на суде. Сами подсудимые вас изобличат.
– А мне на суде нечего делать. Я не собираюсь туда ехать.
– За это будете отвечать по закону в уголовном порядке.
Но я уже знал, что за неявку в суд свидетеля ему грозит штраф или принудительные работы.
– Что это у вас за бумажки?
– А я записываю все, что говорю вам. Записываю именно потому, что не доверяю своей памяти.
– Прекратите и отдайте ваши бумажки!
– Ну, что ж, прекращу. Потом придется восстанавливать по памяти.
Я положил записи в карман.
– А отдам только по предъявлении ордера на изъятие моих личных вещей.
В понедельник меня провожал на Малую Лубянку Игорь Хохлушкин и остался ожидать на улице, почти два часа расхаживая перед входом в КГБ. Он сам провел пять лет в сталинских лагерях и тюрьмах. В последующие годы наши с Игорем пути далеко разошлись. Но как бы ни огорчали меня иные его суждения, я каждый раз вспоминаю то, что испытал, увидев его на улице вблизи от проходной.
– Ну, значит, все, пошли домой.
Р. А у меня, у которой не было арестантских инстинктов, все эти дни и позднее был страх. Страх за Л. Что он должен был чувствовать, входя в те двери.
И все наши родные и друзья были в сильной тревоге за Л. Они собрались в нашем старом доме, ближе к Лубянке, ждали, пока Л. не вернулся. Их близость укрепляла, была необходима. Но их страхи усиливали мои.
К тому же каждый давал советы: как надо поступать, как вести себя дальше. Почти все считали опасным, что мы продолжаем встречаться с иностранцами.