Мясной Бор
Шрифт:
— Спасибо, доктор. Боюсь, что это не мое призвание. Ведь мне довелось изучать богословские науки. Родители мои были набожными людьми. А мне захотелось изучать философию, чтобы постичь смысл жизни. Не решил я для себя только одно: останусь мирянином и стану, скажем, преподавателем в университете или приму сан и буду совмещать углубленные занятия философией с врачеванием душ прихожан? Но фюрер предложил мне третий путь. И вот я здесь, в России, уж скоро год сражаюсь за идеалы национал-социализма, хотя и не состою в партии.
— Так вам цены нет как пропагандисту! — вскричал
— Оставьте меня здесь, с моими товарищами, доктор, — улыбнулся Руди. — Пусть я изопью отмеренную мне чашу до дна. С удовольствием расскажу вам о том, что видел у русских, хотя, может быть, это не совсем то, о чем вы хотели бы узнать. Ни пыток, ни угроз расстрела… Рогов у иванов я тоже не видел.
— Ценю ваш юмор, Пикерт, и все-таки не могу понять, что держит вас в окопах…
— Хотите откровенно? Впрочем, я честно выполняю солдатский долг, тут меня никто не упрекнет. И дело не в идеологических расхождениях. Я верный слуга фюрера и рейха. Но еще и христианин. Мне приходится убивать неверующих русских, потому как на мне военная форма, они мои противники, враги. И я понимаю, что национал-социализм возник как естественная реакция на изжившую себя буржуазную демократию. Фюрер сумел создать в Германии бесклассовое общество, честь ему за это и хвала. Но я не могу согласиться с тем, что право на существование принадлежит только избранному народу. Христианская мораль, господь наш учат равенству всех людей, уверовавших в бога. А я верю в Иисуса Христа. Вот это противоречие и мешает мне стать офицером пропаганды.
— В ваших словах есть нечто, — задумчиво произнес Ширрваген.
— Поймите, доктор, чтобы забыть о собственной вере в бога, я должен признать господом нашего вождя. Но возможно ли такое? «Еще как возможно», — мысленно усмехнулся писатель.
— Мне кажется, и фюрер был бы против того, чтобы его называли богом, — закончил Пикерт.
— Вы правы, Руди, — домашним тоном, проникновенно сказал Ширрваген. — Фюрер — земной человек, такой же внешне, как мы с вами. И в этом его подлинное величие.
«Аминь, — завершил про себя Пикерт. — Не слишком ли я откровенен с этим борзописцем?»
Доктор ему нравился раскованностью мышления, что было довольно редким явлением, и ума у писателя доставало. Руди давно не общался с эрудированными людьми, но береженого, учили его в детстве, и ангелы берегут.
— Конечно, — продолжал Ширрваген, — фюрер не является богом в общепринятом смысле. Но как существо, которому всецело доверяют люди, он бог для девяти из десяти немцев. Если же фюрер выиграет и эту, последнюю, войну, он станет богом для всей германской нации. — Писатель усмехнулся. — А вы, значит, тот самый десятый немец?
— Десятый, — спокойно согласился Руди. — Но тот, кто никогда и ни при каких обстоятельствах не оставит фюрера в беде. Даже если…
Саксонец хотел сказать, что и в том случае, если усомнится в правоте вождя, но доктор Ширрваген поднял руку.
— Не продолжайте, — сказал он. — Я понял… И, поверьте, оценил вашу искренность, камрад.
Писатель
— Скажите, доктор, — спросил саксонец, меняя тему разговора, — верно ли, что рейх покинули известные прежде писатели?
— Уехали в основном расово неполноценные литераторы, — спокойно ответил Ширрваген, который на четверть был евреем и по евгеническим принципам, возведенным в рада государственного законодательства, подлежал немедленному исключению из Имперской палаты словесности. Но его дед по материнской линии, от которого Ширрваген и получил неарийскую «четвертушку», уже два или три поколения числился немцем. Дед считал себя евреем только в историческом смысле, происходил от библейского народа, но резонно и справедливо полагал, что поскольку вырос в условиях немецкой культуры и думает на немецком языке, то и есть самый что ни на есть «дойч» по разуму своему и сердцу.
К счастью, дед никогда не делился подобными соображениями с окружающими, и потому те и не подозревали о его исторических корнях. Не возникло расовых проблем и у его внука, который, увы, знал правду о деде, но с фатальной обреченностью не думал, к какому концу приведет его банальная по сути история, и пока честно и добросовестно служил фюреру и рейху.
— Но кто-то ведь остался! — повторил вопрос иначе дотошный саксонец.
Он неплохо знал немецкую классику, читал книги братьев Маннов, обоих Цвейгов, Лиона Фейхтвангера и, конечно, Ремарка. До их изъятия из обращения в рейхе, конечно. Теперь они жили в эмиграции, о них в Германии попросту забыли, и Руда хотелось узнать, кто же все-таки из среды известных литераторов принял идеи национал-социализма.
— Ганс Фаллада, Герхарт Гауптман, Бернхарт Келлерман, — со вкусом произнес фамилии известных писателей доктор Ширрваген. — Титаны немецкой литературы! Представьте себе, Пикерт: расовый паспорт Фаллады прослеживает его чистую родословную с семнадцатого века. Иначе б его не приняли в нашу Палату. А писателям-евреям пришлось уйти… Их бытие немыслимо в нашем рейхе! Вы помните, как наш рейхсминистр пропаганды в одной из речей охарактеризовал обобщенный тип еврея? Сейчас я вам это прочту, Пикерт… У меня записано в блокноте. Вот, послушайте: «Враг мира, разрушитель культуры, паразит среди народов, сын хаоса, средоточие зла, фермент разложения, демон, несущий в себе начало упадка человечества». Что вы скажете на это?
Руди Пикерт пожал плечами.
— Я христианин, доктор Ширрваген, — ответил он.
Они находились в блиндаже, который командование выделило Ширрвагену для работы. Последний предложил расположиться здесь и бывшему студенту. Разговаривать тут было удобно, писатель и солдат не заметили, как пролетело время, и часы доктора показывали третий час ночи.
— Пора ложиться спать, — сказал доктор Ширрваген. — Как говорится, у утреннего часа золото во рту.
Выдалась у Марьяны небольшая передышка.