На берегах Невы
Шрифт:
Она садится на пол у моих ног, изображая собаку, вычесывающую блох. — Тетя Леопард, а дядя Гум скоро придет?
— Нет, Люся, он сегодня не придет, — говорю я. — Ему надо спешно кончить перевод для «Всемирной Литературы».
Люся забавно морщит носик.
— Терпеть не могу его переводов — и она, подражая голосу Гумилева, торжественно и глухо произносит:
И Робин бросился за нимЕго опередив.Скажите, тетя Леопард, вы
— Перестань, — строго обрываю я ее. — Это не твоего ума дело. Вырасти сначала, а пока иди играть с «Димитрием — где — ложка». Видишь, он бедненький слоняется один и скучает.
«Димитрий — где — ложка» второй общий любимец, вместе с Люсей составляющий детский сад Домлита. Он очаровательный, большеглазый малыш с длинными темными локонами. Его мать, занимающая какую-то должность в Домлите, водит его летом и зимой в белоснежных костюмчиках — каких трудов должна стоить ей эта белизна.
Дважды в день ему выдается его порция каши. Он съедает ее и возвращается неизменно с тарелкой, но без ложки. Тут-то и раздается грозный материнский окрик — «Димитрий, где ложка?» — ставший его прозвищем.
— А как же, — вскрикивает Люся, — вы только что сказали, что дядя Гум не явится, когда он тут во всем своем величии? — и она, вскочив, летит навстречу входящему в столовую Гумилеву.
Но он, не обращая на нее внимания, быстро оглядев столовую, идет прямо ко мне в своей оленьей дохе, держа оленью шапку в руках.
Люся обиженно и недоуменно провожает его взглядом — обыкновенно он очень ласков с ней — и насмешливо сделав ему за его спиной реверанс, бежит к «Димитрию — где — ложка». Ведь она, несмотря на свою скороспелость, все еще ребенок и с увлечением играет с ним и возит его на своей спине. Иногда и я, забыв, что я равноправный член Дома Литераторов, присоединяюсь к ним.
Гумилев, против своего обыкновения, не здоровается со мной церемонно, а заявляет:
— Вас-то я и ищу, вас-то мне и надо. Кончайте скорее вашу кашу и идемте!
От радости — я всегда испытываю радость при встрече с ним, в особенности, если это, как сейчас, неожиданная встреча, — каша сразу перестает казаться вкусной. Я стараюсь как можно скорее покончить с ней. Оставить ее недоеденной я все-таки не решаюсь. Я так тороплюсь, что боюсь поперхнуться.
— Идемте! — нетерпеливо повторяет он, уже направляясь к выходу.
И я иду за ним.
В прихожей я надеваю свою котиковую шубку с горностаевым воротничком, нахлобучиваю прямо на бант, круглую котиковую шапку. Очень быстро, не тратя времени на ненужное предзеркальное кокетничанье.
Но Гумилев, хотя он и спешит, все же останавливается перед зеркалом и обеими руками, как архимандрит митру, возлагает на себя свою ушастую оленью шапку.
Сколько раз мне приходилось видеть, как он самодовольно любуется своим отражением в зеркале и я все же всегда изумляюсь этому.
Должно быть его глаза видят не совсем то, что мои. Как бы мне хотелось хоть на мгновенье увидеть мир его глазами.
Мы
— Куда мы идем, Николай Степанович?
Он плотнее запахивает полы своей короткой дохи:
— Любопытство вместе с леностью мать всех пороков, — произносит он доктринальным тоном. — Вспомните хотя бы Пандору. И не задавайте праздных вопросов. В свое время узнаете. И прибавьте шагу.
Я знаю, по опыту, что настаивать напрасно и молча шагаю рядом с ним. Мы идем вверх по Бассейной, а не вниз. Значит не ко мне и не к нему. Но куда? Мы сворачиваем на Знаменскую. Тут, в бывшем Павловском Институте, когда-то помещалось «Живое Слово», с которого началась моя настоящая жизнь.
Теперь «Живое Слово» переехало в новое помещение возле Александрийского театра. Я в нем больше не бываю. Оно — обманувшая мечта. Из него за все время его существования ничего не вышло. «Гора родила мышь». А сколько оно обещало и как прелестно было его начало! Я не могу не вспоминать о нем с благодарностью.
— Какое сегодня число? — неожиданно прерывает молчание Гумилев.
— 15-ое октября, — с недоумением отвечаю я.
Гумилев не в пример очень многим, — ведь календарей больше нет, — всегда точно знает, какое сегодня число, какой день недели и даже определяет время без помощи часов.
— А что случилось в ночь с 14 на 15 октября 1814 года? — спрашивает он.
Я растерянно мигаю. Это мне не известно. Наверно что-нибудь касающееся Наполеона. Ватерлоо? Отречение? Или вступление русских войск в Париж? Но почему в ночь на 15-ое? Нет, русские войска вступили в Париж днем и кажется весной…
— Не знаете? Событие, касающееся непосредственно нас с вами.
— Ватерлоо? — Вступление русских войск в Париж? — предлагаю я неуверенно.
Гумилев смеется.
— С каких это пор армия вас непосредственно касается? Нет, нет, совсем нет. Бросьте проявлять ваши исторические познания, которые у вас, кстати, слабы. Слушайте — и запомните — он вынимает правую руку, засунутую в левый рукав дохи, как в муфту, и подняв длинный указательный палец, произносит: — Слушайте и запомните! В ночь на 15-ое октября 1814 года родился Михаил Юрьевич Лермонтов. — И вам стыдно не знать этого.
— Я знаю, — оправдываюсь я, — что Лермонтов родился в 1814 году, только забыла месяц и число.
— Этого нельзя забывать, — отрезает Гумилев. — Но и я тоже чуть было не прозевал. Только полчаса тому назад вспомнил вдруг, что сегодня день его рождения. Бросил перевод и побежал в Дом Литераторов за вами. И вот — он останавливается и торжествующе смотрит на меня. — И вот мы идем служить по нем панихиду!
— Мы идем служить панихиду по Лермонтове? — переспрашиваю я.
— Ну да, да. Я беру вас с собой оттого, что это ваш любимый поэт. Помните, Петрарка говорил: «Мне не важно, будут ли меня читать через триста лет, мне важно, чтобы меня любили».