На ножах
Шрифт:
Глава шестая
Итог для новой сметы
Горданов припомнил, какие он роли отыгрывал в провинции и какой страх нагонял он там на добрых людей, и ему даже стало страшно.
– Что, – соображал он, – если бы из них кто-нибудь знал, на каком тонком-претонком волоске я мотаюсь? Если бы только кто-нибудь из них пронюхал, что у меня под ногами нет никакой почвы, что я зависимее каждого из них и что пропустить меня и сквозь сито, и сквозь решето зависит вполне от одного каприза этой женщины?.. Как бы презирал меня самый презренный из них! И он был бы прав и тысячу раз прав.
– Но полно, так ли? От каприза ли ее я, однако, завишу? – рассуждал он далее, приподымая слегка голову. – Нет; я ей нужен: я ее сообщник, я ее bravo, [54]
54
убийца (исп.).
Горданов, все красневший по мере развития этих дум, вдруг остановился, усмехнулся и плюнул. Вокруг него трещали экипажи, сновали пешеходы, в воздухе летали хлопья мягкого снегу, а на мокрых ступенях Иверской часовни стояли черные, перемокшие монахини и кланялся народ.
– Как никто? Как никто не смеялся? – мысленно вопрошал себя Горданов и отвечал с иронией: – А Кишенский, а Алинка? Разве не по их милости я разорен и отброшен черт знает на какое расстояние от исполнения моего вернейшего и блестящего плана? Нет; я только честным людям умею не позволять наступать себе на ногу… я молодец на овец, а на молодца я сам овца… Да, да; меня спутало и погубило это якшанье со всею этой принципною сволочью, которая обворовала меня кругом… Но ничего, друзья, ничего. Палача, прежде чем сделать палачом, тоже пороли, – выпороли и вы меня, и еще до сих пор все порете; но уже зато как я оттерплюсь, да вас вздую, так вам небо покажется с баранью овчинку!
Павел Николаевич крякнул, повернувшись спиной к Иверской часовне, и, перейдя площадь, зашел в Гуринский трактир, уселся к столику и спросил себе чаю.
– Да; к черту все это! – думал он, – нечего себя обольщать, но нечего и робеть. Глафира, черт ее знает, она, кажется, несомненно умнее меня, да и потом у нее в руках вся сила. Я уже сделал промах, страшный промах, когда я по одному ее слову решился рвать всем носы в этом пошлом городишке! Глупец, я взялся за роль страшного и непобедимого силача с пустыми пятью-шестью тысячами рублей, которые она мне сунула, как будто я не мог и не должен был предвидеть, что этим широким разгоном моей бравурной репутации на малые средства она берет меня в свои лапы; что, издержав эти деньги, – как это и случилось теперь, – я должен шлепнуться со всей высоты моего аршинного величия? А вот же я этого не видел; вот же я… я… умник Горданов, этого не предусмотрел! Правду говорят: кто поучает женщину, тот готовит на себя палку… И еще я имел глупость час тому назад лютовать! И еще я готов был изыскивать средство дать ей отпор… возмутиться…
55
на войне как на войне (франц.).
И с этим Горданов опять встал, бросил на стол деньги за чай и ушел.
«Вот только одно бы мне еще узнать», – думал он, едучи на извозчике. – «Любит она меня хоть капельку, или не любит? Ну, да и прекрасно; нынче мы с нею все время будем одни… Не все же она будет тонировать да писать, авось и иное что будет?.. Да что же вправду, ведь женщина же она и человек!.. Ведь я же знаю, что кровь, а не вода течет в ней… Ну, ну, постой-ка, что ты заговоришь пред нашим смиренством… Эх, где ты мать черная немочь с лихорадушкой?»
Глава седьмая
Черная немочь
На дворе уже по-осеннему стемнело и был час обеда, к которому Глафира Васильевна ждала Горданова, полулежа с книгой на небольшом диванчике пред сервированным и освещенным двумя жирандолями столом.
Горданов вошел и тихо снял свое верхнее платье. Глафира взглянула на его прояснившееся лицо и в ту же минуту поняла, что Павел Николаевич обдумал свое положение, взвесил все pro и contra и решился не замечать ее первенства и господства, и она его за это похвалила.
«Умный человек! – мелькнуло в ее голове. – Что хотите, а с таким человеком все легче делается, чем с межеумком», – и она ласково позвала Горданова к столу, усердно его угощала и даже обмолвилась с ним на «ты».
– Кушай хорошенько, – сказала она, – на хлеб, на соль умные люди не дуются. Знаешь пословицу: губа толще, брюхо тоньше, – а ты и так не жирен. Ешь вот эту штучку, – угощала она, подвигая Горданову фрикасе из маленьких пичужек: – я это нарочно для тебя заказала, зная, что это твое любимое.
Горданов тоже уразумел, что Глафира поняла его и одобрила, и ласкает как покорившегося ребенка. Он уразумел и то, что этой покорностью он еще раз капитулировал, но он уже решился довершить в смирении свою «борьбу за существование» и не стоял ни за что.
– Вот видишь ли, Павел, как только ты вырвался от дураков и побыл час один сам с собою, у тебя даже вид сделался умней, – заговорила Бодростина, оставшись одна с Гордановым за десертом. – Теперь я опять на тебя надеюсь и полагаюсь.
– А то ты уже было перестала и надеяться?
– Я даже отчаялась.
– Я не понимал твоих требований и только, но я буду рад, если ты мне теперь расскажешь, чем ты мною недовольна? Ведь ты мною недовольна?
– Да.
– За что?
– Спроси свою совесть! – отвечала, глядя на носок своей туфли, Глафира.
Горданов просиял; он услышал в этих словах укоризну ревности и, тихо встав со своего места, подошел к Глафире и, наклонясь, поцеловал ее лежавшую на коленях руку.
Она этому не мешала.
– Глафира! – позвал Горданов.
Ответа не было.
– Глафира! Радость моя! Мое счастье, откликнись же!.. дай мне услышать твое слово!
– Радость твоя не Глафира.
– Нет? Что ты сказала? Разве не ты моя радость?
– Нет.
– Нет? Так скажи же мне прямо,Глафира; ты можешь что-нибудь сказать прямо?
– Что за вопрос! Разумеется, я вам могу и смею все говорить прямо.