На острове Буяне
Шрифт:
Ему тут же вспомнилась замёрзшая курица с выклеванными глазами, неподвижно стоявшая возле навозной кучи на одной ноге. И холодок пробежал по его позвоночнику, а голова неприятно втянулась в плечи. Вдруг взвыла в бурьяне, заводясь, машина – без мотора, без кузова, без колёс. Слабый её, тёмный силуэт был едва различим на косогоре. Переключились скорости. И она понеслась, недвижная, под луною, по несуществующим буеракам, и задребезжала, загрохотала на неведомых колдобинах, будто везла кровельное железо. Остановившийся было, Кеша долго матерился на краю поля.
Но, шагая уже вдоль улицы,
– Подумаешь – с моста навернулся! По ходу жизни, – заносчиво повторял он одно и то же под скрип шагов, пытаясь переспорить то ли самого себя, то ли кого-то ещё. – Делов-то.
– Обычный парадокс! Без единой царапины, между прочим, выполз… Нет: вознёсся! Из глубин падения. И… если я тут нарисовался, – презрительно сплёвывал он, – меня хрен сотрёшь!..
[[[* * *]]]
На вечерней улице не было ни души. Только впереди, по узкой тропе, протоптанной в снегу, медленно плелась сгорбленная старуха в длинном чёрном пальто, с клюкой, и держалась за поясницу. Он нагонял её довольно быстро. Однако чёрная старуха вдруг суетливо качнулась прямо перед ним, словно собираясь завалиться на бок, но сделала неожиданно широкий шаг в сторону, к низкому освещённому окну совсем небольшой избёнки. И Кеша уставился на комнатный свет во все глаза, поверх замершей у стены старухи – окно было приотворено на улицу, словно летом.
–…Что высишися, о убогий человече? – доносилось оттуда чьё-то заунывное, распевное чтение. – Кал сый, и гной. Что дмешися и выше облак высишися? Помысли состав свой. Яко земля еси, и паки в землю пойдеши…
Вдоль окна, то ли на лавке, то ли на стульях, лежал прямо перед ними старый, сосредоточенный покойник в гробу. Мучнистое лицо его в чёрном бумажном венце, испещрённом белыми буквами, было совсем рядом. Вокруг гроба сидели, должно быть – не первый день, усталые дремлющие старушонки, в пуховых шалях и в фуфайках. И какая-то одна, невидимая, читала монотонные, усыпляющие слова писания, борясь с зевотой:
–…Богатый, благородный, сильный, гордый, напрасный, во един час овцы кротче ляжешь, и отыдешь как не являвшийся. И держащий – держим будешь, и рождённый аки не родився, и ведущий – ведом аки осуженник…
Между тем чёрная старуха, приникшая к завалинке, уже тихонько продвигала по подоконнику свою клюку, щурясь подслеповато, но прицельно. И вдруг ткнула ею гроб точно и коротко, будто бильярдным кием. Гроб дрогнул на мгновенье.
– Как вы… посмели?!! – выдохнул с улицы потрясённый Кеша прямо в окно.
Чёрная старуха, обернувшись, широко улыбалась в тёмное пространство беззубым ртом и не видела чужого человека вовсе. Она поплелась дальше со своей клюкой, держась за поясницу и бормоча что-то себе под нос. И Кеша увидел в тесной раме яркого окна вскочивших разом людей. Потом услышал чей-то страшный, бессмысленный вой. Затем хлынули из избы крики и торопливые причитания. Захлопали где-то двери.
На улицу, одна за другой, выбегали из калитки старушки в фуфайках и суетливый домашний люд.
– Чегой-то было? – тревожно кричали все одновременно. – Чегой-то было? А?
– Да чуть из гроба не выпрыгнул, Данила-то!.. Как ворохнулся!..
– А сказал что ль чего? Иль молчком ожил?
– Да я и не расслыхала.
–
Остолбеневший было, Кеша понял, что лучше убраться отсюда подобру-поздорову. Встревоженный люд в ту минуту притих у калитки. И кто-то произнёс в ночи с пониманием:
– …Беспокоится, значит, Данила. Как бы людей плохо не накормили.
– Во-о-он оно что… Отец! Придётся, наверно, хорошую рыбу-то из погреба всю доставать.
– Чего же, достанем, – ответил озадаченный мужской голос.
– Ты погляди! Данила-то – умер-умер, а сам про рыбу, которая в погребе, не забыл. Из гроба инда дочери-то напомнил, с того света… Вскочил, не поленился… – переговаривались у калитки.
– Да. Уж как привык при жизни за всех радеть, обо всех печалиться, так после смерти и не остановится никак.
– Радетель!
…Неторопливо бредущую чёрную старуху Кеша обогнал, поравнявшись с колонкой.
– Бабушка! Старая, а озоруете, – поругал он её на ходу, ещё не успев толком придти в себя.
Она не обратила на него никакого внимания. Только ворчала за его спиной, двигаясь с горы потихоньку и мирно поскрипывая по снегу тяжёлыми валенками и клюкой:
– По полотенчику-то, небось, все возьмут, не откажутся… Дремлют, курицы… Их молиться позвали: спят, как на насесте… Вот, пускай, встрепенутся маленько, проветрятся! Курицы сонные. Наладились возле покойников дремать… Побойчей теперь молиться-то будут с перепугу! За Данилу-то за Михеича за нашего… А то разоспалися на стульях, как барыни!.. Какие это молельщицы? Пришли к покойнику носами клевать… А по полотенчику – возьмут!..
– Жуть во мраке, – оглядывался Кеша на неё, бредущую с горы в морозном, лунном свете. – Жуть! Жуть!
Старуха в чёрном плюшевом пальто услышала его. И ответила из-под звёзд внятно и отрешённо, опершись на клюку подбородком:
– Ты. Мало. Хоронил. Лебедик.
[[[* * *]]]
Бронислава была ещё на работе. В доме стояла гулкая неуютная тишина. Кеша, не раздеваясь, взял ковш, зачерпнул из фляги, со дна, жидкое месиво, пахнущее перекисшим тестом. Выпил с отвращением, редкими глотками – и зачерпнул ещё.
Жизнь стала медленно налаживаться в её прежнем виде. Он нашёл на плите тёплую тушёную говядину с картошкой, поел из кастрюли, стоя.
– Преследование судьбы! – заключил Кеша, разглядывая пустую ложку. – Нет ходу настоящему таланту. Давит бездар-р-рность! Давит.
Он кинул ложку в кастрюлю, сел за стол и попытался заплакать – легко и чисто, как плакалось в овраге. Однако у него ничего не получилось. И тогда он, проглотив жижи ещё с полковша, начал жалеть себя.
– Собачья жизнь! – с тоскою выкрикнул он, сжимая виски. – Рыжие путеводные коты… Девчонки хуже старух, старухи хуже девчонок. Эх, Викентий! И куда же ты попал!.. А молодухи?! Все – без признаков половой активности… Только та, что в синих гамашах, была ничего. И плотная, и гуманная. Весьма гуманная по женской части, наверно… А так!.. Дикая дрёма, бесконечная, везде, до скончанья веков, одна и та же монотонность существованья… Кругом – невежество. Туалет – и тот на улице!