«На пиру Мнемозины»: Интертексты Иосифа Бродского
Шрифт:
Пушкинская антитеза «природа — культура» Бродским отвергнута. Творец «Медного Всадника» прославлял величие творца Петербурга, бросившего вызов стихии. Пусть это и величие, исполненное гордыни и чреватое бедствиями для людей. Для автора же «Части речи» и «Урании» различия между природой и культурой как бы не существует. Его лирический герой принадлежит не одной из этих сфер, а всему бытию. Он неизменно размышляет о пространстве и времени, которые присущи природному миру и в то же время являются категориями человеческого сознания. Бродского не привлекает природа в своей враждебности человеку и культуре, не вдохновляет игра стихий — штормы, бури, наводнения. В его поэзии нет пейзажей, подобных описанию наводнения в «Медном Всаднике». Пушкинская «петербургская повесть» построена на контрасте двух сил: гибельной, всеразрушающей, хаотической стихии наводнения и мерности, прекрасной упорядоченности, присущих петербургской архитектуре. Восставшая в «тщетной злобе» против «града Петрова» Нева превращает упорядоченную
Смешались мир воды и земли, вещи, принадлежащие миру живых и мертвых:
Осада! приступ! злые волны, Как воры, лезут в окна. Челны С разбега стекла бьют кормой. Лотки под мокрой пеленой, Обломки хижин, бревны, кровли, Товар запасливой торговли, Пожитки бледной нищеты, Грозой снесенные мосты, Гроба с размытого кладбища Плывут по улицам!Наводнение подобно шайке грабителей:
Но вот, насытясь разрушеньем И наглым буйством утомясь, Нева обратно повлеклась, Своим любуясь возмущеньем И покидая с небреженьем Свою добычу. Так злодей, С свирепой шайкою своей В село ворвавшись, ломит, режет, Крушит и грабит; вопли, скрежет, Насилье, брань, тревога, вой!.. И грабежом отягощенны, Боясь погони, утомленны, Спешат разбойники домой, Добычу на пути роняя.Петербург отмечен противоположными чертами — упорядоченностью, стройностью: «Громады стройные теснятся / Дворцов и башен»; «строгий, стройный вид»; «оград узор чугунный» (IV; 274, 276). В городе природа подчинена культуре: «В гранит оделася Нева»; «Мосты повисли над водами» (IV; 275). Петербург — это город военных парадов— квинтэссенции порядка.
«В поэме „Медный Всадник“ не два действующих лица, как часто утверждали, давая им символическое значение: Петр и Евгений, государство и личность. Из-за них явственно встает образ третьей, безликой силы: это стихия разбушевавшейся Невы, их общий враг, изображению которого посвящена большая часть поэмы. <…> Нева кажется почти живой, одушевленной, злой силой:
Осада, приступ! Злые волны, Как воры, лезут в окна…Продолжая традиционную символику — законную, ибо Всадник, несомненно, символ Империи, как назвать эту третью силу — стихии? Ясно, что это тот самый змей, которого топчет под своими копытами всадник Фальконета. Но кто он или что он? <…> Для Фальконета, как для людей XVIII века, змей означал начало тьмы и косности, с которыми борется Петр: скорее всего, старую, московскую Русь. Мы можем расширить это понимание: змей или наводнение — это все иррациональное, слепое в русской жизни, что, обуздываемое Аполлоном, всегда готово прорваться: в сектантстве, в нигилизме, в черносотенстве, в бунте. Русская жизнь и русская государственность — непрерывное и мучительное преодоление хаоса началом разума и воли. В этом и заключается для Пушкина смысл империи» — так истолковывал стихиюв пушкинской поэме Г. П. Федотов [438] .
438
Федотов Г.Певец империи и свободы // Пушкин в русской философской критике: Конец XIX — первая половина XX в. М., 1990. С. 360–361.
А в стихотворении Бродского «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» водная стихия, наоборот, столь же гармонична и размеренна, как обрамленный парною рифмой стих; более того, она является для этого стиха прообразом и образцом. Бродский обходит пушкинскую тему «обоготворения силы героя» (Д. С. Мережковский [439] ), отказывается от прославления величия и творческого могущества властелина, «железной волею» покоряющего природу, поскольку слишком часто поэт был свидетелем множества случаев восторженной лести и трепетного пресмыкательства литературы перед ничтожными «кумирами».
439
Мережковский Д. С.Пушкин // Пушкин
Несмотря на приятие преобразований Петра Бродским, прославление любой властидля поэта, по юле безжалостного Государства впустившего «в свои сны вороненый зрачок конвоя» и сполна вкусившего «хлеб изгнания» («Я входил вместо дикого зверя в клетку…» [III; 7]), просто невозможно.
Как тонко заметил Г. П. Федотов, Петр для автора «Медного Всадника» был одновременно воплощением духа Империи и духа свободы: созданная первым русским императором империя рождала культуру, которая создала представление о ценности человеческой свободы; но уже поколение младших современников Пушкина было убеждено, что власть империи неспособна к творчеству и враждебна свободе [440] . Мог ли относиться иначе к власти Бродский, живший в государстве несоизмеримо более жестоком и враждебном свободе, чем Россия XIX столетия?
440
Федотов Г.Певец империи и свободы. С. 362–363.
Долгие годы ведется спор о «Медном Всаднике» — спор о том, что означает упрек, бросаемый несчастным бедняком Евгением «державцу полумира». И апологеты государственной целесообразности, склонившиеся перед величественным Всадником, и заступники за Евгения, слабого и смиренного человека, не один раз высказали свои соображения [441] . Но очевидно, что Пушкин не становится ни на сторону Власти, ни на сторону Человека в их трагически-неразрешимом противостоянии — конфликт истинно трагичен именно потому, что неразрешим; оба по-своему правы, но две правды несовместимы друг с другом.
441
Обзор многочисленных интерпретаций поэмы содержится в статье Н. В. Измайлова «„Медный Всадник“ А. С. Пушкина. История замысла и создания, публикации и изучения» ( Пушкин А. С.Медный Всадник Л., 1978. С. 250–265) и в книге Г. В. Макаровской «„Медный всадник“: Итоги и проблемы изучения» (Саратов, 1978).
Бродский в тяжбе обычного, частного человека с Государством безоговорочно принимает сторону Евгения.
Гоним. Ты движешься в испуге к Неве. Я снова говорю: я снова вижу в Петербурге фигуру вечную твою. Гоним столетьями гонений, от смерти всюду в двух шагах, теперь здороваюсь, Евгений, с тобой на этих берегах. <…> Гоним, но все-таки не изгнан, один — сквозь тарахтящий век вдоль водостоков и карнизов живой и мертвый человек.Так напишет Бродский о пушкинском бедном Евгении еще в «Петербургском романе» (1961) [442] , название которого — «эхо» пушкинского выражения «петербургская повесть». Именно такой подзаголовок имеет «Медный Всадник».
Сюжет «петербургской повести» под пером молодого Бродского превращается в вечную тему русской литературы, в символическое событие, длящееся и ныне. Евгений бежит через «тарахтящий» — машинный — двадцатый — век. Подобная метаморфоза не нова. Еще в стихотворении Осипа Мандельштама «Петербургские строфы» Евгений — персонаж «петербургской повести» — стал современником автора. А «кумир на бронзовом коне» превратился в летящие автомобили:
442
Название «Петербургский роман» и многие строки соотносят эту поэму и с другим пушкинским произведением — романом в стихах «Евгений Онегин». Скитающийся, гонимый Евгений Бродского — это не только Евгений без «прозванья», обитающий в каморке и мечтающий об идиллическом простом счастье с милой Парашей. Это и скитающийся разочарованный Евгений Онегин.
Интересно принадлежащее Бродскому определение Евгения из «Медного Всадника» как романтического героя, придающее пушкинскому персонажу особую значимость и, вероятно, призванное также наделить его новыми (чуждыми исходному тексту) чертами — абсолютным одиночеством и героическим противостоянием Власти. В восприятии Бродского Евгений из «Медного Всадника» и Евгений Онегин превращаются в единый образ, в «гиперперсонаж» (см.: Европейский воздух над Россией. Интервью Анни Эпельбуэн // Бродский И. Большая книга интервью / Сост. В. П. Полухина. М., 2000. С. 49). Естественно, такая интерпретация демонстративно идет вразрез с устоявшейся традицией толкования Евгения как «маленького человека» и «ничтожного героя».