На сопках Маньчжурии
Шрифт:
— Передайте, — обратился Куропаткин преимущественно к Нодо, — передайте всем, что мы смело идем навстречу нашему противнику и… с полным упованием.
Было утро. Утреннее солнце, еще не жаркое, еще не истомляющее, омывало мир. Оно именно омывало его, снимая пелену усталости, дряхлости, страдания. Все предметы — далекие фанзы, деревья, высокие прозрачные облачка, люди и животные — были новы, полны сил и возбуждали самые поэтические чувства.
Так все окружающее и воспринимал Алешенька Львович, радостно отдаваясь ритмичному ходу коня, ветру, дующему с гор, посвежевшей
Куропаткин ехал впереди. За ним Торчинов с биноклем на шее, с подзорной трубой на боку — с предметами, которые могли в любой момент потребоваться Куропаткину. К седлу он приторочил складной бамбуковый стульчик. Где угодно можно было поставить этот стульчик, и командующий мог спокойно сидеть и руководить боевыми действиями.
Остен-Сакен, всегда оживленный и веселый, грустно сказал Ивневу:
— Все-таки излишне! Ну зачем командующий отправляется туда сам? Бросил армию! — Он помолчал, потом заговорил снова: — Как хотите, а это безумная смелость — нас несколько человек, казаков сотня, едем мы через неведомые горы. Вдруг что-нибудь произойдет с Куропаткиным?
— А я рад… Нет слов, как я рад! — не сдержался Алешенька.
Вечером прибыли к месту сосредоточения сорока батальонов. Солдаты рыли окопы. Каменистая земля плохо поддавалась лопате.
Алешенька полагал, что командующий сразу же отправится к войскам. По мнению Алешеньки, воспитанного на жизнеописаниях знаменитых полководцев, теперь самым главным было увидеть будущее поле боя, без чего не родится победоносный план, и вдохновить свои войска, чтобы каждый солдат знал: здесь, с нами, — Куропаткин!
Но Куропаткин не поехал ни к войскам, ни к месту предстоящего сражения, он уединился в палатку, задумчиво сидел на стульчике и курил папиросу за папиросой.
Вечером собрал совещание.
Генерал Романов стал осторожно высказывать свои мысли, заключавшиеся в том, что сто тысяч японцев есть сто тысяч японцев. Левестам тихим низким басом передавал, как японцы подошли к перевалу, по диким кручам стали обходить его и как неизвестные китайцы донесли, что наступает на его дивизию вся армия Куроки. Чтобы не погубить дивизию, он, не дожидаясь приказания, отступил. Куропаткин кивнул головой и сказал:
— Стремление к обходам — малодостойное воинское дело. Военное искусство, господа, состоит вовсе не в том, чтобы обойти противника, а в том, чтобы, сосредоточив все силы в направлении главного удара, нанести этот главный удар, опрокинуть противника и сделать бесполезными все его попытки восстановить положение.
— Конечно, — согласился Романов, — они, сукины дети… — Он не кончил и вздохнул.
— Ваше высокопревосходительство, — сказал Засулич, — мое мнение о нашей позиции таково, что она не господствует над сопками противной стороны, откуда появятся японцы. Они поставят там свою артиллерию и причинят нам много хлопот.
— Но занимать те сопки поздно, противник уже наверняка там. Ваше высокопревосходительство, — просительно заговорил Романов, — конская амуниция у меня никуда! Кожа перегорела, расползается при малейшем усилии. Хочешь ушить —
— Покупайте у китайцев.
— Алексей Николаевич, никаких денег не хватит!
— Как-нибудь вывернетесь.
— Я бы вывернулся, да у меня лютый корпусный контролер.
— Людям надо жить, — усмехнулся Данилов. — Вы думаете, что со времен Крымской кампании род интендантский изменился? Я на вашем месте на то, что кожа перегорела, и не жаловался бы.
— У меня есть сведения, — тихо и многозначительно начал Левестам, — что среди японцев, наступающих на нас, много хунхузов — до двухсот тысяч, Алексей Николаевич!
— Что ж, — так же тихо сказал Куропаткин, — я всегда утверждал, что война на Востоке будет чревата для нас всякими неприятностями.
И хотя ответ Куропаткина был спокоен и каждый мог понять, что командующий давно этого ожидал, но всем стало не по себе.
Куропаткин вынул портсигар и закурил. Он курил, смотрел на полотнище палатки и никого ни о чем не спрашивал.
Засулич нарушил молчание:
— Я занимаю левый, несколько выдвинутый фланг. Если противника передо мной не окажется, а он в то же время ударит по центру, следует мне выжидать или в свою очередь атаковать его?
Куропаткин задумался. Ударить во фланг противнику — хорошо! Но тогда обнажишь собственный фланг! Этот вопрос можно было решить только на месте боя, решить мгновенным прозрением в ход событий, то есть действием тех сторон ума, которых командующий за собой не знал.
— Не буду вам ничего предписывать. Вы человек опытный. Сами решите.
Совет закончился. Этот военный совет показался Алешеньке не менее странным, чем тот, на котором он присутствовал в Ташичао. Генералы, ничего не решая, просто беседовали, точно сидели в гостиной, а не на поле завтрашнего боя.
В палатку принесли солому. Торчинов расстелил для командующего бурку, вторую приготовил укрыться.
Куропаткин лег. Фонарь, подвешенный к потолку, освещал серую тяжелую ткань с застегнутым на железные пуговицы оконцем и шнур, изогнувшийся гигантским вопросительным знаком. Ветер ударил в стену палатки, она поднялась, вздулась, хлопнула. Против воли волнение и беспокойство проникали в душу. На людях, в дороге и на совете было гораздо приятнее. Сейчас, в одиночестве, командующий почувствовал, что он боится японцев, потому что они действуют не так, как умел действовать он. Особенно этот Куроки!
Через четверть часа Куропаткин встал и сделал внутри палатки три шага. Руки сложил за спиной, сжав ладонь ладонью. Гаоляновая солома шелестела под ногами.
Торчинов просунул голову в палатку:
— Пить хочешь, ваше высокопревосходительство?
— Спи, спи, Торчинов!
— Конечно, буду спать, я устал.
— Поручик спит?
— Еще ходит, не спит.
— Позови его.
Куропаткин, всегда любивший одиночество, сейчас тяготился им.
Алешенька устраивался под скалой.