На Среднем Дону
Шрифт:
— Иван пуф-пуф из-за Дон, и твой дом капут, — землисто-серые щеки немца дрогнули, он в раздумье пожевал толстыми губами.
— Бог дал, бог взял. Не наша воля, ваше благородие.
— Бог, бог! Ты глюпий, Иван. Война. Ай-ай-ай! — и махнул рукой.
Из землянки вылез еще один немец. Низенький, квадратный, толстомордый. Позвал первого, и оба, лопоча по-своему, перелезли через поваленный плетень на соседний двор, где горело. Угодливость Самаря как рукой сняло. Глаза заблестели по-волчьи, люто скребанул взглядом жирные затылки немцев.
Во дворе в землянке
Население Придонья немцы выселили на ближайшие хутора в первый же день. Сборы короткие. Вечером приказ вывесили, а шести утра чтобы и дух простыл. За ослушание — расстрел, В Галиевке от выселения уклонились несколько стариков и некоторые бабы, молодые и старые, из самых отчаянных. Семья деда Самаря жила у бабкиной сестры в Вервековке за Богучаром, а сам он — в погребе. В погребе у него была куча источенной мышами соломы, на которой он спал, и черный от сажи котелок, в котором он варил себе еду тут же, в погребе.
Раз в неделю дед набирал три ведра картошки (выкапывать всю сразу опасался, в земле она была сохраннее), добавлял в мешок ведра два яблок и нес своим в Вервековку. Утром возвращался назад. Немцы привыкли к нему и не трогали. Заставляли, правда, копать и чистить для них картошку, убирать землянку, приводить в порядок сапоги и одежду. В тальнике, левадах встречал дед Самарь своих разведчиков. Отмякал от таких встреч. Помогал, чем мог. От них узнал, что наши держат плацдарм под Осетровкой и будто бы даже в Свинюхах.
В июле — августе немцы косорылились, чертом смотрели. Все крутили патефон, охотились за нашими, кричали на тот берег:
— Вольга Иван буль-буль! Дон тоже буль-буль!
Но с наступлением холодов они постепенно теряли ощущение времени, уверенность, сидели все больше в землянках у огня.
Вчера Самарь набрался смелости, спросил лысого, кто же победит все-таки. Лысый ответил не сразу. Чесал под мышками, кряхтел. Когда поднял голову, глаза в землистых мешках были усталыми и безнадежно грустными:
— Гитлер капут, Иван.
Как и любой человек, фронт имел свое настроение. Были дни, когда головы не поднимешь, когда на самое малейшее движение лупила артиллерия, и прибрежный песок с остервенением, как собака укушенное место, грызли пулеметные и автоматные очереди. Дело доходило до авиации. А потом вдруг наступало затишье. Война как будто брала выходной. В такие дни можно было пройтись, не сгибаясь, вылезть на бруствер или на крышу блиндажа под солнышко и по-домашнему выкурить цигарку, сходить к Дону и зачерпнуть воды на чай. У солдата ведь не меньше желаний, чем у любого другого человека, не ходящего под смертью. И в такие дни хотя бы часть этих желаний была выполнима.
Но утром 20 ноября все
— Придет час, курощупы, достанем своею рукою! Распишем всех, кого в Могилевскую, кого райские сады стеречь да греть кости у ключаря Петра.
Немцы не кричали больше: «Иван, буль-буль!» Бормотали свои тощие ругательства и вжимались плечом в оружейные приклады.
Сало прошло, и Дон стал. Красноармейцы переходили теперь Дон по льду каждую ночь. Немцы покоя лишились совсем. Самарь продолжал жить в погребе. Натаскал туда побольше соломы, как кабан, для тепла зарывался в нее. На Егория, числа 25 ноября, проснулся утром от тяжелого сопения и скрипа лестницы. В погреб спускался лысый немец. Мешки под его глазами обвисли, стали черными. Немец сел на белую по пазам от плесени кадушку, перевернутую вверх дном, долго сидел, зажав голову в ладонях и упираясь локтями в колени. Плечи его вдруг затряслись.
— Сталинград так, Иван, — и сделал руками движение, будто обнимал кого. — Ай-ай-ай! — не дождался ответа и полез из погреба.
Дня через три лысый опять спустился в погреб.
— Уходи, Иван, — сказал он. — Сильные бои будут. И дом капут, и ты капут. Уходи. Новый командир батальона. Дисциплина.
Ни в саду, ни в огороде стеречь было уже нечего. Картошку какую выкопал, а какую мороз заковал да снег укрыл в земле. А дом — как ты его убережешь: снаряду или бомбе грудь не подставишь. Забрал Самарь котелок свой и ушел в Вервековку.
Глава 20
В домах еще не погасли огни, и по улицам скрипели обозы, хлопали калитки, пропуская новые партии поночевщиков, когда со стороны хутора Журавлева в Переволошное вошла танковая часть. Танки сошли с дороги, остановились прямо на улице. С брони, ожесточенно хлопая по бедрам рукавицами, попрыгали автоматчики, занесенные снегом. Лица укутаны подшлемниками с оледенелыми наростами напротив рта.
У церкви колонну ждали патрули и указали, где размещаться.
— Не разбредаться!
— Сколько стоять, капитан?
— Не знаю! — метнулся узкий луч фонарика. — До места километров двадцать еще.
— В брюхе заледенело, и кишка кишке кукиш кажет.
На полу в хатах вповалку спали солдаты. Иной глянет из-под шапки, ворота полушубка на пришельцев, тут же провалится в сон: буди — не разбудишь. С печи густо выглядывали бабы, детишки.
— Тут, товарищи, ногой ступить негде: и вакуированные, и солдаты, — заикнулся было хозяин, прямоплечий дед в черном окладе бороды.