На суровом склоне
Шрифт:
— Великие идеи побеждают смерть и страх перед ней. Наша смерть должна внушить страх палачам, — говорил Костюшко. — Я скажу речь солдатам. Мне не смогут помешать. А то, что говорится под дулом оружия, западает в души…
Столяров заметил просто:
— Я говорить не мастак. Но в смертный час скажу народу, за что кладу голову.
Нет, Эрнест ничего не сможет сказать! Только проклятия, только проклятия…
— А ты, ты молчи. Молод ты, робок, — мягко внушал Столяров Вайнштейну. — Мы и за тебя скажем.
Но и Вайнштейн стал иным. Как взрослые, сильные птицы в перелете
С удивлением всматриваясь в свое внутреннее «я», видел Исай Вайнштейн, что он стал за эти часы старше, мудрее и мужественнее. С какой-то новой высоты смотрел он на своих судей. Что они знают о жизни и смерти, о человеческой душе, о том, на какую вершину может она подняться?..
Бывают такие дни в Забайкалье, когда ранняя весна как бы ненароком забредает в окованное морозами, занесенное снегами царство зимы и в нерешительности останавливается на пороге. На короткий час вспыхивают горячие лучи солнца, ярким светом озаряют все до самых дальних сопок, но чем ближе к вечеру, тем быстрее теряют они свою силу, и к ночи безраздельно властвует над землей зима.
Такой день выдался 2 марта 1906 года. Сказочно прекрасен был мир, развертывающийся перед глазами узников в рамке узкого вагонного окна. Бескрайняя ширь забайкальских земель угадывалась в снежном просторе, лежащем по обе стороны полотна железной дороги.
Суровая мощь гор, надвигающихся на котловину, в которой лежал город, все огромное, мрачное и, казалось, полное тайных сил, рвущихся на волю, вокруг гармонировало с величием событий, которые так недавно здесь разыгрались. Воспоминание о них, уверенность, что жертвы не напрасны, поддерживали дух осужденных.
Вокзальная платформа была пуста: вероятно, сюда никого не пропускали, но за невысоким забором мелькали фигуры прохожих. Кузнецов, стоявший у окна, тихо, чтобы не услышал конвойный у двери, сказал:
— Павел Иванович, ваши.
Он отошел от окна, уступив место Кларкам. За забором стояли жена Павла Ивановича Мария Федоровна и молоденькая Нюта, жена Бориса. Вероятно, обе они уже долго ждали здесь, видно было, что они страшно озябли. Кларки видели своих у входа в офицерское собрание, превращенное в зал судилища. Но тогда не было на лицах женщин того выражения ужаса и растерянности, которые можно было прочесть сейчас. Едва заметив в окне вагона мужчин, Мария Федоровна и Нюта залились слезами, и Кларки поняли: бедные женщины еще не знали, что смертный приговор Павлу Ивановичу отменен.
Как ни странно, ни противоречиво было это чувство, но сейчас Павлу Ивановичу и Борису было неприятно видеть близких. Они думали о Тане, о близких Столярова и Вайнштейна, для которых наступал самый страшный день их жизни.
Вскоре чья-то грузная фигура заслонила милые лица, и больше узники не видели их.
Вокзал стал заполняться солдатами. Из окна видно было, как подтягивались части. И хотя слова команды не достигали арестантского вагона, Костюшко угадывал их по движению солдат.
К полудню вокзал
— Как у порохового погреба, — пошутил Костюшко.
В вагон вошел офицер, которого осужденные еще не видели. Появление нового лица подсказало, что близится развязка.
Офицер был бледен, голос его прерывался, когда он обратился к четырем приговоренным к смерти вежливо, почти просительно:
— Господа! Прошу приготовиться. Через несколько минут можно будет, — он поправился, — нужно будет уже идти. — И добавил: — Четверым… — он не стал называть фамилий.
Товарищи окружили осужденных на смерть, стали прощаться.
Черта между теми, кто уходил и кто оставался, стала резче, непоправимее.
— Родные, — сказал Костюшко, с нежностью глядя в лица друзей, — вы увидите свободу. Вы скоро ее завоюете. Не забывайте же нас!
Борис Кларк, рыдая, обнял Костюшко.
Цупсман надел свое черное пальто, потом вдруг рывком сбросил его на пол, оправил шелковую красную косоворотку.
— Умру в красном! — сказал он серьезно.
Столяров одобрительно кивнул головой. С уважительным удивлением посмотрел на Эрнеста Вайнштейн. Близкая смерть подчеркивала благородство этих людей, его товарищей.
Даже слабости осужденных сейчас, перед трагическим концом, оборачивались какой-то другой стороной: медлительное тяжелодумье Столярова — мудростью старости, безрассудство Цупсмана — отвагой. И эти слова Цупсмана: «Умру в красном» — ни в какой мере не звучали позерством. Они вызвали у приговоренных мысль о боевом их знамени.
С сугубыми предосторожностями, вплотную, плечом к плечу, окружили четверых смертников солдаты специального конвоя.
Командовал ими поручик Шпилевский, тот самый, который застрелил рабочего Кисельникова при вооружении дружины.
Место казни избрали на холме, у подножия Титовой сопки. Вся Чита была видна отсюда.
Толпа, усеявшая склоны, настороженно молчала.
И вдруг ропот пронесся по ней, она содрогнулась и снова замерла. Двойные цепи солдат отделяли неширокое пространство, по которому конвой вел четырех осужденных. Они шли в одном ряду.
Тысячи взглядов скрестились на фигурах четырех людей. Что было в этих взглядах?
И снова, с обострившейся до крайних пределов способностью уловить движение чужой души, смертники поняли, что огромное большинство людей, пришедших к месту казни, было движимо не любопытством. Нет! Это пришла отдать им последний долг Чита.
И, как только поняли это, приговоренные еще выше подняли головы и легче стал их шаг, как будто тысячи скорбных и дружественных взглядов поддерживали их на последнем пути.
Чуткое ухо их ловило тихий говор, пробегающий в толпе, сдержанные рыдания и тяжкие вздохи отдавались в их ушах.
Красная рубашка Цупсмана медленно плыла среди толпы, напоминая о знамени, под которым так отважно боролись эти четверо и теперь умирали. И еще о другом говорило это красное пятно, двигающееся среди черной толпы: о мщении, о расплате.