На суровом склоне
Шрифт:
Все молчали. Лапин, нервничая, предложил голосовать.
Голосовали персонально. Курнатовский вел опрос:
— Олеско!
— Против сдачи.
— Таня?
— Против.
— Доктор?
Яков Борисович потер озябшие руки.
— Я врач, — тихо сказал он, — здесь тяжелораненые. Я не могу сохранить им жизнь в этих условиях. У нас мало медикаментов, инструментов нет вовсе. Тюремная больница — это все же больница.
— Видимо, каторга будет благоприятствовать излечению раненых, — едко заметил Костюшко.
Доктор
— Я за сдачу.
— Олеско?
Олеско уже несколько дней был болен: активизировался туберкулез.
— Я должен мотивировать: я считаю, что наш протест услышан в России. Почти три недели красный флаг развевается над нашей крепостью. Нас не помилуют — это точно. Костюшко прав: каторжный приговор ждет нас в лучшем случае. Но, товарищи, этот год начался бурно. Обстановка меняется быстро. Мы может ждать решающих событий в ближайшие дни. Я за сдачу!
Костюшко, привстав на носилках, крикнул:
— Зачем же сдача? Именно потому, что назревают события, власти пойдут на мировую. События давят на них. Видите, уже не стреляют!
Олеско ответил, иронически улыбаясь:
— Не стреляют потому, что дают нам время на обсуждение их ультиматума.
Большинство высказалось за сдачу.
В ночь на седьмое марта никто в «Романовке» не спал. Виктор Константинович тяжелее всех переживал конец «Романовки». Костюшко разделял страстное стремление Курнатовского бороться до конца, но оба уступили воле большинства.
Утром «Романовка» сдалась. Несмотря на запрет и угрозы властей, все население Якутска высыпало на Поротовскую улицу. Власти торопились вывезти тело Матлахова и раненых, но «романовцы» отказались их выдать. Они сами несли на руках убитого товарища, возглавляя скорбное шествие. На санях везли раненых. Смертельно уставшие от напряжения этих недель, шли «романовцы», окруженные густым конвоем солдат и жандармов, на голгофу царской мести.
Месть эта должна была быть беспощадной.
«…Прошу распоряжения Вашего сиятельства, чтобы ни один из забаррикадировавшихся поднадзорных по выходе из засады не был отправлен к месту водворения, так как все должны быть привлечены к следствию и заключению под стражу для предания их затем военному суду, как то имело место в 1889 г. по аналогичному делу», — последовало указание свыше.
О деле «романовцев» узнали в стране. Во многих рабочих центрах проходили митинги, посвященные их подвигу. Эхо событий отозвалось далеко за границами России.
Под давлением общественного мнения «драконовы законы» Кутайсова были отменены.
Обстановка в стране быстро менялась, нарастали силы революции. Правительство не решилось на крутую расправу с якутскими ссыльными.
Их судил не военный, хотя и коронный, без участия присяжных заседателей, суд, и приговор был по тем временам и обстоятельствам «мягким»: двенадцать лет каторги каждому из «романовцев».
Схватки начались
— Таня, голубушка, не крепись, покричи! Тебе легче будет, — уговаривала Софья Павловна.
Она плакала от жалости к Тане и к себе, потому что вспомнила, как сама рожала в чистой, теплой квартире, на удобной постели, окруженная заботами мужа. А теперь он, больной и уже немолодой человек, сидел в тюрьме, и она ничем не могла ему помочь, не могла даже находиться рядом с ним. И это составляло самое большое ее страдание.
И другие женщины, хлопотавшие около Тани, тоже вспоминали, как они рожали. Это был трудный их час, но Тане сейчас было труднее.
Симочка Штерн, одна из всех обитательниц камеры, сидела неподвижно на нарах, съежившись под платком, и оглядывала всех полными ужаса глазами: ей казалось, что Таня сейчас умрет.
Дежурный по коридору пошел докладывать начальству. Уже начало светать, и надзиратели стали тушить свечи в фонарях, когда за Таней пришли санитар и больничный сторож. Женщины подняли Таню и уложили на носилки. Софья Павловна собрала в узелок чистое белье и «приданое» для ребенка, которое женщины сообща шили целый месяц.
— Возвращайся с сыном. Чтоб обязательно был сын. И не бойся. Все рожают — и ничего! — быстро говорила Софья Павловна. — Я тебе в сверток сунула сахар. И печенье. Маленького не перекармливай. По часам корми.
Мужчины подняли носилки, а Софье Павловне все казалось, что она еще не все сказала, забыла сказать что-то важное.
— Антону я передам, что ты в больнице, — шепнула она.
Таня подняла на нее измученные глаза и тихо ответила:
— Только когда рожу. Не сейчас. Слышите, Соня?
— Теперь, бабочки, дожидайтесь с прибавлением семейства, — сказал добродушно пожилой санитар.
Сима вдруг сорвалась с места, полным слез голосом истерически крикнула:
— Не возвращайтесь к нам больше, Таня! Желаю вам уйти из этих стен!
Старушка, мать политического каторжанина, шепча молитву, открывала сундучки и развязывала мешки женщин.
— Примета такая, чтобы ей легче рожать, — пояснила она.
Таня уже ничего не слышала. Она была в забытьи и очнулась, только когда носилки понесли через двор и ветер пахнул ей в лицо знакомым ароматом сибирского лета. Ей показалось, что она различает в нем все отдельные запахи: недавно накошенного сена, нагретой солнцем травы, обрызганной дождем хвои, раздавленной ягоды морошки, огоньком сверкнувшей в распадке.