На тихой Сороти
Шрифт:
Валентин жил в холостяцком, неуютном общежитии. На обеденном хромоногом столе он гладил выходные синие брюки, взбрызгивая их водой из ковшика, и что-то мурлыкал себе под нос.
Идем скорее к нам. Зовут по Срочному делу.
По какому делу? — Валентин мотал в воздухе горячим утюгом, как маятником. — На сегодня дела кончились. В кино вот собираюсь. Как думаешь, Тоня пойдет, если приглашу?
Я поддразнила:
Пойдет, да только не с тобой.
Цыц, малявка!— засмеялся Валентин. — Цыц, козявка! А то заброшу на шкаф — кукуй всю ночь.— Он начал надевать брюки, исходящие
Думал, успеют отвисеться, а теперь все труды насмарку. Что гладил, что нет — враз сомнутся...
Хорош и так.
Много ты, курносейка, понимаешь. —Посмеиваясь, Валентин вытащил из-под кровати брезентовые - ссохшиеся баретки. — Принеси из кухни зубной порошок. Сейчас я их почищу и пойдем.
Как же, есть у меня время ждать. Пошли. Сказано срочно,— значит, срочно.
Ишь ты командир! — ухмыльнулся молодой агроном и баретки чистить не стал, морщась, с трудом натянул на ноги. Я мельком подумала: «А ведь он красивей Пети-футболиста». А Валентин и в самом деле был видным парнем, и девчата на него заглядывались. Большой, крутоплечий, кареглазый и кудрявый, как негр. А зубы до того белы, что отливают голубизной. И всегда он в хорошем настроении, всегда подшучивает и смеется.
Увидев Тоню, Валентин дурашливо запел вполголоса:
Меланья, Меланья, голубка моя,
Когда же я снова увижу тебя?..
— Ужо будет тебе Меланья! — голосом, не предвещающим ничего хорошего, пообещала Тоня. Пропустив Валентина в комнату, она плотно захлопнула за ним дверь.
За дверью сразу же заспорили.
Она приехала? — спросила я Тоню.
Та нахмурилась:
Кто это «она»?
А ты что, не знаешь?
Я-то знаю. А вот знаешь ли ты, что ты невоспитанная, неблагодарная девчонка! Ведь это же срам: никак не называет родную мать! Даже чужие люди дивятся. У тебя что, язык не поворачивается сказать «мама»?
Да ладно тебе.
Ничего не ладно. Заруби себе на носу, что... — Тоня, наверное, еще долго бы меня пилила, но из комнаты выскочил красный, как вареный рак, Валентин. Долго не мог раскурить папиросу. Так и не закурив, смятую сунул обратно в пачку.
Попало? — шепотом спросила я.
Валентин, молча кивнул головой. Пошарил в кармане брюк и протянул Тоне два билета:
Может быть, сходишь с кем-нибудь в кино? А я поехал в Захонье.
А что идет? — деловито спросила Тоня.—Может, дрянь какая...— Валентин попытался вспомнить название картины, да так и не вспомнил, махнул рукой. Я подсказала:
Новая комедия.
– Правильно,— кивнул Валентин,—новая. Ну, девочки, до скорого. Фу ты, черт возьми, какая неприятность...— Он ушел.
Тоня, что случилось?
Не нашего ума дело.
Вот ты всегда так! — укорила я няньку. — Да, Ефремыч наказывал, чтоб она не ездила одна, без провожатого. Пашку Суханина в поселке видели. А дед Козлов думал, что ему померещилось. Помнишь?
— И опять-таки это не твое дело! Всяк сверчок знай свой шесток. «Она»! Шлепало ты шлепало упрямое.
Мать вышла из комнаты, шаркая тапочками и зябко кутаясь в теплую большую шаль, которую мне на прощанье подарила
Тонечка, дай-ка мне стакан чаю погорячее. Что-то мне не по себе.
Больше бы курили!—по своему обыкновению заворчала Тоня. — Нисколько себя не жалеете. — И сердито грохнула чайником, ставя его на плиту.
Ах, Тонечка, какие у нас неприятности!..— Мать хрустнула пальцами. — Там у меня на столе льняное семя рассыпано по кучкам. Ты не убирай, И чтобы Вадик не трогал. Это пробы. Понимаешь, с нарочным доставили из Захонья. Клещ обнаружен. В отборном-то посевном семени!..
Может, и засыпали в амбары уже с клещом? — с тревогой спросила Тоня.
В том-то и дело, что нет. Валентин проверял, и не раз.
Так как же эта пакость туда попала? Подсыпали, что ли? — Глаза у Тони стали узкими, как у Стеши, и сердитыми-пресердитыми.
Мать ничего не ответила. Закашлялась. И кашляла так долго и мучительно, что на глазах у нее выступили слезы.
— Вот возьму ваши проклятые папиросы да и спалю в плите! — пригрозила Тоня.
Вечером, не спрашивая согласия матери, она пригласила соседа — доктора Наума Исаича.
Доктор осмотрел мать, прописал лекарство и запретил ей неделю выходить из дому, потому что на улице внезапно резко похолодало. По небу поплыли серые, низкие, набрякшие дождем тучи. Сосны на горе Закат, раскачиваемые порывами ветра, загудели, как телеграфные столбы перед ненастьем.
Но едва доктор ушел, мать стала собираться. Тоне сказала:
— Не смотри, пожалуйста, на меня такими глазами. Меня ждут. Я оденусь потеплей. — Она зачем-то пошла в спальню. Тоня сейчас же вставила в замочную скважину ключ и дважды его повернула. Я чуть не расхохоталась. Ну и Тонька-милйционер! Арестовала.
Мать барабанила кулаками в дверь и сердилась. Вадька непонимающе таращил глаза-смородины и требовал:
Тоня, открой!
Иди к Эммочке,— выпроводила его Тоня. — Ей коня нового купили, а ты тут торчишь.
А матери она сказала через закрытую дверь?
— Анастасия Дмитриевна, не ошалевайте, все равно не выпущу. Лягте пока в постельку. А я добегу до Федора Федотовича, скажу, что вы заболели. Коли вы срочно кому нужны, сами придут.
Вскоре пришел Федор Федотович, и Тоня выпустила мать из спальни. Вслед за Федором Федотовичем явился председатель райисполкома Иван Иванович, а немного погодя его заместитель с Люськиным отцом — райвоенкомом Перовским. Все они, проходя через кухню, аккуратно вытирали ноги о пестрый половичок и все говорили Тоне:
— Мы на одну минуточку.
Потом пришли еще трое — незнакомые. И в комнате, которую Тоня именовала то столовой, то гостиной, за закрытыми дверями началось совещание.
Вскоре в столовой стало шумно, как на деревенской сходке. Казалось, говорили все разом, не слушая друг друга. Из-под двери поползли струйки табачного дыма. Голоса умолкали только тогда, когда мать начинала кашлять. А потом опять перебивали друг друга: «Бу-бу-бу!»
Тоня, прислушиваясь, морщилась, осуждающе качала головой: