На вечерней заре
Шрифт:
Ветер теперь убавился, деревья почти не шумели. Я поднял кверху глаза. Мне показалось, что я вижу тучи. Они были густые, тяжелые. А может, это просто двигалась тьма. Она даже не двигалась, а точно летела над головой, куда-то проваливалась. И в этих провалах чудилось небо. А потом опять все исчезло — нет ни туч, ни неба, и я вдруг догадался: это же ветер, ну, конечно, ветер! Это он и летел над моей головой, тяжелый, мокрый, весенний. Ветер, ветер… Я ему позавидовал. Сегодня он здесь, а завтра где-нибудь в южных равнинах…
А с крыш что-то уже валилось и капало. Казалось, что над городом начинается дождь. Нет, не настоящий дождь даже, а мелкий и нудный сеянец: кап, кап,
7
А на другой день хорошо подморозило. И в этот морозец я увидел первых грачей. Они сидели на тополях, синевато-черные, изумрудные, на них падали косые лучи. А рядом с птицами было небо, большое синее небо, простор. И этот простор не отпускал и притягивал, и я не понимал, что со мной, почему теснит грудь. А в голове стояли и мучили чьи-то слова: «…и, радуясь, душа стремилась решить одно: зачем живу? Зачем хочу сказать кому-то, что тянет в эту синеву…» И вдруг я вспомнил те миндальные глазки. И голос вспомнил, такой же сладкий и кругленький: «А ну-ко? Чьи это слова? Кто сказал?..» А глазки все мигали и щурились, и было в них что-то чужое, баранье, и сам директор походил на полотно Пиросмани. В памяти — все резче, ближе, слышнее… А глазки то мигали, то вспыхивали: а ну-ко, ну-ко? Еле-еле от них отвязался.
А над головой у меня кричали птицы. Им было, наверно, холодно, а может, они кричали от радости, возбуждения — они сидели уже парами, они собирались вить гнезда… А небо делалось еще выше, синее. Я давно не видел такого неба, такой весны. И мне бы радоваться, мне бы дышать на полную грудь, идти куда-нибудь без оглядки. Но что-то мешало и останавливалось, да и чувствовал я себя, как после болезни. Во всем теле стояла гнетущая пустота. И про нее не забыть, не избавиться, как будто приговоренный.
И на следующий день не пришло облегчение. Я звонил Олегу, но не застал. И даже обрадовался, что не застал… А на третий день я пошел по своей знакомой дороге и опять уперся в реку. Но меня остановили не обрыв, не река, а музыка. Она играла где-то рядом, печально-нежная, горькая, но я не понимал, где она. Наконец, догадался: ведь рядом же музыкальная школа, да скоро и сами музыканты вышли толпой на крыльцо. За ними показались люди с венками. А потом явилась из дверей темновато-красная крышка гроба. Я смотрел и не верил. Издали гроб казался маленьким, узеньким, точно бы детским. Да что же это? Музыканты опять заиграли и медленно-медленно потянулись к автобусу, на борту которого чернела траурная черта. Я подошел поближе к крыльцу. Здесь уже стояли директор — тот, кругленький, маленький, с миндальными глазами. Но он казался сегодня суровым и строгим и опять походил на настоящего князя. Рядом с директором были Олег и молодой парень в дубленке с пышными белыми отворотами. Возле парня о чем-то щебетала Нина Сергеевна, и тут меня увидел Олег:
— Ты понимаешь… Феша-то наша поехала. Второй инфаркт — и прощайте, товарищи, все по местам… — он улыбнулся с каким-то тайным значеньем, потом спросил у меня:
— Ты не хочешь с нами на кладбище?
Я молчал. Я просто застыл на месте. Тогда Олег заговорил сам с собой:
— Я, пожалуй, тоже не поеду. Зачем травить душу. Да и есть кому. У ней дочка-то — молодец:
Я молчал. Меня точно оглушили, и я не знал, что подумать. А автобус уже развернулся и медленно уходил. За ним поплелся второй автобус, очень старенький, продолговатый. Такие ходили на наших городских маршрутах.
— Да-а, дела, дела… — Я оглянулся на голос Олега, но это был совсем не Олег, а тот парень в дубленке. И тут я догадался: это, наверное, племянник директора.
— Дела-а, — опять повторил он.
— Как сажа бела, — усмехнулась Нина Сергеевна и взяла сигаретку. Племянник тоже закурил, потом обратился к ней:
— Ты не слышала, да… У армянского радио спрашивают: почему жена плачет, когда муж домой не приходит?..
— Не так, не так! — прервала его Нина Сергеевна. — Когда я училась в Москве, за мной бегал один Костя, так он по-другому… Ты слышишь, Адик?
— Ты слышишь меня? Ты слышишь?.. — звал я кого-то, оглядывался. Возле меня нестройной толпой прошли ребятишки-ученики. Они сели уже в третий автобус и загалдели. Нина тоже с Адиком подошли к подножке и заскочили туда. И вот уж нет машин, нет людей — все уехали, и только далеко по улице все еще раздавались гудки. Это шоферы кому-то сигналили, а может быть, так они прощались в последний раз с человеком. Кто их поймет?..
Я вышел на обрыв и взглянул на тот берег. Господи, какие все же снега, какие пространства! И только далеко-далеко, километров за пять отсюда, темнели чьи-то плетни или домики. Там стояла деревня, там кто-то жил — иначе зачем бы плетни… И я напрягал, напрягал глаза — и вдруг увидел там белую колоколенку. Она сливалась со снегом и смешивалась, и только там, где был крест когда-то — золотое сиянье, призыв — теперь стояло белое-белое марево: не то снег отсвечивал, не то воздух клубился, не то просто устали глаза.
— Ты слышишь? Слышишь меня? — опять звал я кого-то, но ни одного вздоха в ответ, ни голоса. И только над головой у меня что-то тихо-тихо, печально позванивало, как будто колокольчик какой-то или небесный хрусталь. Но я знал, что это, я чувствовал. Это просто с неба, прямо с самого неба спускалась на город весна.
РАССКАЗЫ
СНЕГ
В классе вымыли парты, повесили свежую стенную газету и фотографии отличников в белых рамках. А накануне Юлия Ивановна проверила у ребят стихотворный монтаж и осталась довольна: ребята читали отрывки бойко и весело, одни старался громче другого. С песнями было похуже. Разучили две военных и одну пионерскую, но спеться как следует не смогли, да и не хватало баяна. Выручил с баяном отец Лены Козловой. Он пришел на две репетиции подряд, но потом стал работать в дневную смену, потому и репетировали без него. Зато сама Леночка — молодец! Голосок у ней обнаружился чистенький, нежный, почти что хрустальный. Школьные знатоки говорили, что Леночка — копия Робертино Лоретти. Так звали одного итальянского мальчика, который пел, как соловей, а может быть, лучше. Но это было уже давно, потому Леночка о Робертино не знала. Хорошо пели и Аня Замятина, и Юра Никитин, но лучше этих двоих пел Игорь Хазанов. Он и стихи читал, и рисовал в стенгазету, он мог еще подражать разным птицам, животным, но это в программу утренника не входило…