На войне я не был в сорок первом...
Шрифт:
— Значит, Мишук, через неделю идем к профессору? — спрашивает Сашка.
— Будь по-твоему, — Мишка машет рукой, — не съест же он меня в самом деле.
— Таким костлявым недолго и подавиться, — веско замечает Воронок.
— От костлявого слышу, — говорит Мишка, и рот его расплывается до ушей.
Любит он улыбаться, хотя его лицо от этого отнюдь не делается красивее. Одни глаза только и хороши на длинном и худом лице Мишки Румянцева.
Говорят, что глаза — зеркало души человека. Может, конечно, это и так, но попробуй разобраться в миллионах этих зеркал. У Сашки
Мне, как начинающему поэту, полагались бы этакие вдохновенные глаза. А достались на мою долю невыразительные серые глазенки. Рая вот находит в них даже что-то рыбье. Жаль, но что поделаешь...
У Гошки Сенькина глаза невыспавшегося шкодливого кота. Вот ему они впрямь подходят. Подходят глаза и Саньке Косому — нашему общему врагу. На всех ремесленников он смотрит, как удав на кроликов. Какой-то гипнотизирующий у него взгляд. Так и кажется, что сейчас он внушит тебе сделать какую-нибудь пакость. Хоть и видел я Саньку Косого раза два, да и то мельком, но глаза его хорошо запомнил.
Глава восьмая
ДЕЛАЕМ ЗАСАДУ
А ну, постой, ремесло, — сказал грубый голос, и кто-то придержал меня за хлястик шинели.
Я оглянулся и увидел Саньку Косого. На нем была кепчонка, пришлепнувшая ровную смоляную челочку, длинный пиджак — чуть ли не до колен — и хромовые сапоги гармошкой. Когда Санька Косой говорил, во рту поблескивала «фикса» — золотая коронка. Косой с шиком сплюнул поверх моей головы и спросил:
— Гошку Сенькина знаешь?
Всему училищу был известен этот первый лодырь в нашей группе. Он вечно бегал по врачам, жалуясь на болезни. А получив справку, освобождающую от работы, стрелой мчался на рынок. Там он что-то покупал, перепродавал и снова покупал. Лицо у него круглое и невыразительное, нос — кнопкой, глаза как щелочки и все время сонные. Он умудрялся засыпать, стоя за станком. Включит самоход и дремлет.
— А хотя бы и знаю?
— Передашь ему записку. Прямо в руки. Не сделаешь — лежать тебе в гробу в белых тапочках.
Первое мое побуждение — оттолкнуть руку Косого. Пальцы у него длиннющие, тонкие. Про такие говорят — музыкальные. На мизинце отрос ноготь сантиметра на два. Говорят, что этим ногтем Косой действует как безопасной бритвой. Чиркнет противника по глазам, а сам наутек. Я не очень-то верю в это, но сейчас ноготь прямо перед моим носом, и я беру записку.
Почему это Косой обратился именно ко мне? Догадываюсь, что неспроста. Вспоминается мне разговор с Гошкой Сенькиным. Он тогда очень интересовался, за что моего отца арестовали. Видно,
— Ты, кажется, в седьмой комнате живёшь? — припоминая что-то, говорит Косой.
— В семьдесят пятой, — поправляю я.
Комнат в общежитии всего тридцать. Косой смотрит на меня подозрительно, достает блестящий портсигар и предлагает мне папироску.
«Была не была», — думаю я и прикуриваю от его зажигалки, сделанной в виде пистолета. Зажигалка огромная, ее вполне можно принять за настоящий пистолет.
И надо же — в эту минуту проходит мимо Нина Грозовая, комсорг нашего училища. Она смотрит на меня удивленно и встревоженно. Собеседник мой явно не внушает ей доверия.
— Деваха — первый сорт! — смеется Косой. Он хлопает меня по плечу, как закадычного дружка, придвигает к себе и шепчет на ухо: — Сегодня же передай записку. В руки!
Нина приостанавливается и снова смотрит на нас.
— Сазонов, — говорит Грозовая, — ты в столовую идешь?
— Да, да, — краснея, отвечаю я и подхожу к Нине с виноватым лицом.
— Что это за тип? — громко и без обиняков спрашивает Грозовая.
Косой предостерегающе поднимает палец и кричит:
— До встречи в седьмой комнате, Сазончик!
Нина Грозовая в первый день войны тоже просилась на фронт. Её не взяли в армию, как и нашего мастера.
— Подрасти чуток, — сказали Грозовой.
Ей только семнадцать лет совсем недавно исполнилось. Она сутками пропадает в училище и даже спит прямо там — на диванчике в комитете комсомола. Ее у нас любят и побаиваются. Нина сама себя не щадит и поблажек от нее не дождешься.
Лицо у Нины — тонкое, с большими серыми глазами, очень выразительное и подвижное.
— Что это за тип? — нетерпеливо повторяет Нина и смотрит на меня глазищами, под взглядом которых соврать просто невозможно.
— Знакомый Гошки Сенькина, — неохотно говорю я.
— Держись подальше от таких знакомых. Неважно ты выглядишь, Сазонов. И стихов твоих давно я не читала в стенгазете. Ты не болен?
— В ночную работал, Нина. Станков-то не хватает. А стихи некогда писать: еле до койки добираюсь после работы.
— Что за человек Воронков? Говорят, ты с ним подружился.
— Хороший человек, — говорю я.
— Избалованный, — говорит Нина — он, наверное, думает, если у него отец командир дивизии, то с ним должны носиться, как с писаной торбой.
— Что?! — Я раскрываю рот, и лицо мое, видимо, принимает глупейшее выражение.
Нина смеется:
— Правда, комдив. А он что же, никому не говорил об этом?
Вот тебе и названый брат! Я, можно сказать, душу открыл ему, а он мне о себе — ни гугу. Ну ладно же, Воронок, этого я не забуду...
— Почему — не говорил? Говорил, — небрежно роняю я.
— А еще что говорил? — интересуется Гроэовая. — О путешествиях своих не рассказывал?
Не вытерпев, я посвящаю ее в то, как мы стали назваными братьями, как Сашка установил для меня испытательный срок, который уже подходит к концу.