На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона
Шрифт:
– У меня – идеи! – кричал Гапон, отбиваясь. – Я не просто так, нет! Я все делал ради торжества рабочего дела… Да здравствует революция!
– Молчи, а то пришибем сразу, как муху…
Связали. Был суд – скорый, правый, революционный.
– Подсудимому предоставляется последнее слово…
Гапон упал на колени, пополз по комнате:
– Тогда… пощады! Я недавно женился… мое прошлое… Жена не вынесет… вспомните! Ну же! Не смотрите так жестоко…
Рутенберг достал свежую папиросу.
– Я спущусь, – сказал он.
И сошел вниз, на веранду. Весеннее солнце плавилось над дачными крышами,
Потом спустился вниз рабочий-путиловец.
– Готов, – сказал он, ломая спички в пальцах…
Рутенберг поднялся наверх. Гапон был повешен на крючке вешалки, и рядом с ним, мехом наружу, болталась его дорогая лисья шуба. Руки ему теперь развязали. Карманы все вывернули.
– Выходите, – сказал Рутенберг, – по одному…
Все ушли. Дачу закрыли. Садилось солнце.
Так закончилась эта провокация над рабочим классом. Гапона в революции не стало, но зато оставался еще Азеф.
Декадент Минский ел, словно хороший купец с Ирбитской ярмарки; Мышецкий смотрел, как он ест и пьет, – недоумевал: «Как мог этот человек написать „Гимн рабочих“?..»
Минский спросил, наевшись:
– А какое стихотворение, по вашему мнению, лучше всего характеризует сейчас Россию?
– А ваше мнение? – спросил его Мышецкий.
Разбросав пальцы по столу, Минский закрыл глаза и прочел:
Эти бедные селенья,Эта бедная природа —Край великого терпенья,Край ты русского народа,Не поймет и не отметитГордый взор иноплеменный,Что сквозит и тайно светитВ бедноте твоей смиренной…– Хорошо, но не так, – сказал Мышецкий. – Меня больше устраивает Тютчев… Именно это:
Умом Россию не понять,Аршином общим не измерить:У ней особенная стать —В Россию можно только верить.А за окнами ресторана шумел Париж, все такой же ликующий и, казалось, вечно праздный. Сергей Яковлевич стыдливо прятал от публики протертые локти пиджака, часто поправлял нечистый воротничок. Декадент был перед ним барином… За большие деньги Минский состоял редактором легальной большевистской газеты «Новая жизнь», которую возглавлял Максим Горький, целиком отдавший ее страницы для пера Ленина [15] ; теперь Минский бежал из России от суда и жил припеваючи – не хуже Ениколопова.
15
Кстати, В.И. Ленин называл Минского и его декадентское окружение по редакции кратко и выпукло: «шпана».
– Не надоело вам, князь? – свысока спросил поэт. – Я семит, и меня царь не помилует. А вы же самой природой позлащены достаточно, чтобы вас не задвинули в угол империи…
–
– Дорога до Петербурга дешевле, – ответил Минский.
– Надо очиститься.
– Вас очистят в России… Да и к чему вам это, князь? Ну, коли хотите, ладно, – вздохнул декадент, раскрывая бумажник, – вот вам, князь… На Афон, на свечки и на девочек!
Сейчас, пока Мышецкий сидел в Париже, Уренск его лежал на плахе: судоговорение, конфирмация, расправа. «И я бессилен!..» Ениколопов пытался втащить князя в какие-то свои темные дела, но ни дела Ениколопова, ни дела его партии князя не волновали.
– Я закончил свою карьеру семнадцатого октября прошлого года, – сказал ему Сергей Яковлевич однажды. – Так не толкайте меня далее, ибо далее манифеста его величества я не тронусь с места…
Сейчас он много думал. Но размышления князя ограничивались большею частью кругом интересов его карьеры. Уренск и память о нем только путали мысли. Было больно и обидно, но сотая статья к нему все-таки не относилась. А тогда – отложим Уренск!
Почти равнодушно узнал об окончании выборов в думу – понятно, что прошел от степи султан Самсырбай (беспартийный, правый), Иконников-младший (как октябрист) и Карпухин – по инерции, приданной ему еще губернатором. «Бог с ними, – думал из Парижа, – нужна ли дума вообще? Может, Борисяк-то и прав? Все слова, слова, одни слова…»
Конечно, теперь никакая Ивонна Бурже не поможет. Спасение может прийти только сверху – вот если бы с горных высот министерства спустилась своя рука! Однако ни рука Витте, ни грубая лапа Дурново не казались дружественными.
Даже из эмигрантского далека Сергей Яковлевич замечал, что правительство перестраивает свои ряды. Наблюдалось нечто вроде шахматной рокировки. Государственный совет, чтобы противостоять Государственной думе, вдруг сдвоил свои ряды: царь заранее дал совету права, равные с правами думы.
Уже кончался апрель, когда члены Государственного совета в обновленном составе выразили свое недоверие кабинету графа Витте, и кабинет этот… пал. Роскошные премьерские палаты в запасном крыле Зимнего дворца занял новый премьер – Горемыкин, господин с очень значительными бакенбардами (больше он как-то ничем не выделялся).
Прошел день, два, три…
«Столыпин! Неужели?»
Мышецкий не верил своим глазам: Петр Аркадьевич Столыпин, над которым посмеивались, которого Витте считал ненормальным, над которым глумились за его проекты обновления России, из саратовского ничтожества вдруг подскочил прямо в кресло министра внутренних дел империи…
– Поразительно, – сказал Сергей Яковлевич, и газетный лист прилип к пальцам, ставшим потными от волнения.
Князь видел его из Парижа – отлично: вот Столыпин входит в кабинет и, как ловкий престидижитатор, уже отстегивает манжеты: «Господа, прошу… можете удостовериться!» И вертит руками над столом – пальцы у него сильные, хваткие. Сейчас он покажет вам такой фокус, что Россия онемеет…
Россия ведь еще не знала Столыпина – кто он, что он?
Но Мышецкий уже давно разгадал ту чудовищную силу, которая таилась в этом человеке с мускулистыми длинными руками и цыганоподобной бородой. Это был человек-молот, разобьет и расплющит.