На земле и в небе
Шрифт:
Я любил упражняться в этом искусстве – щёлкать. Это не так-то просто. В начале обучения кончик кнута обжигал меня самого. В таких случаях Митька, посмеиваясь, говорил: «Что, брат, за обучение платят?». Но страсть всё преодолевает.
А как он учил меня делать дудочку и рожок! Это тоже не «что-нибудь»! Нужно было срезать свежую липку, выбрать место подлиннее между сучками, надрезать кругом до именно сердцевины (а это чувство меры не сразу даётся), выкрутить сердцевину и… получалась дудочка с четырьмя вырезанными на ней клапанами (отверстиями). В дудочку вставлялся кусочек сердцевины и делался вырез (как на свистке). А в рожок вставлялся пищик.
Слышали ли Вы, читатель-горожанин, как на утренней заре, собирая стадо, «Митьки» играют на рожке или дудочке? Знаете ли Вы, что такое утренняя роса?.. Заиграет Митька в свой рожок и стадо собирается под его напев. Он играет, а Вы идёте по росе, смотрите на коров, на природу, а душа Ваша внемлет чему-то прекрасному, чудодейственному… Вспоминаешь сейчас и, как пишет Н.В.Гоголь: «Тогда мне так «запахнет деревней»…
После того, как я начал учиться, Терёбино я посещал каждое лето. Я старался со всем прилежанием закончить учебный год без переэкзаменовки, и мне это всегда удавалось, ибо, чем ближе была весна, тем сильнее воображение и мысли нашёптывали мне о моём дорогом и необыкновенном Терёбино. Счастливое детство: романтика чарующей природы, здоровые спортивные игровые увлечения, сельскохозяйственные работы, рыбная ловля, собирание цветов, земляники, малины, грибов, общение с ребятами – двоюродными братьями и сёстрами.
УЧЁБА Мы продолжали жить на даче в Лосиноостровской. В зимнее время меня уже начали подготавливать к поступлению в школу. Я занимался со своей тёткой, сестрой отца. На Лосинке тогда не было школ и для того, чтобы получить образование, нужно было ездить в Москву. Восьми лет я поступил в гимназию, но вскоре мать перевела меня в реальное училище Воскресенского, пользовавшееся большой славой. Она считала образование и здоровье– Я сейчас же ухожу из класса!
Все завопили, прося остаться и обещая вести себя примерно. Бумага и рожица были немедленно убраны. Педагог успокоился и занятия продолжались нормально. Когда урок подходил к концу, Казанский, успокоенный, всё же спросил:
– Ну, кто же всё-таки это сделал?
Ученик Павлов, сидевший на первой парте, встал и смело признался в содеянном.
– Ну конечно, – сказал Иван Павлович, – кто же ещё мог такое вытворить!
Тон его был всепрощающим. Совершенно оригинальной фигурой был преподаватель физкультуры, чех по национальности. Все его любили за умение интересно строить уроки, каждый раз по-новому. Его метод был неоценим тем, что он разнообразием программы стремился развить в нас способность к освоению координации движений, развитию быстроты реакции и сохранению гибкости суставов. Именно в этот период формирования (школьный период) правильно и целеустремлённо решалась проблема всесторонней подготовки к любой спортивной специальности. Гимнастика, фехтование, всевозможные игры с мячом, перетягивание палочки, весной и осенью – все виды лёгкой и тяжёлой атлетики… До сих пор у меня в ушах звучит фраза, которую он часто повторял, растягивая слова и с характерным чешским ударением на первых слогах: «Гимнастикой заниматься не будете – сгниете». Танцы нам преподавал балетмейстер Большого театра. Он сам танцевал мазурку в первой паре в опере «Иван Сусанин». Закон божий у нас преподавал священник, которому мальчишки дали прозвище «Жеребец». Он был колоритной фигурой: огромного роста, с тёмными волосами с каштановым отливом, с громадной густейшей бородой и крупными карими глазами, полный, в тёмно-зелёной рясе с крестом на цепи, висевшим почти на животе. Мальчишки его страстно любили за необыкновенную доброту. Он был всепрощающ. Напуская на себя деланную строгость, он бранил отчаянных шалунов:– Ах, ты, р-р-ракалия.
Когда ему нужно было пройти во время перемены из одного коридора в другой, мальчишки, невзирая ни на какие воздействия надзирателей, окружали его плотной толпой и приветствовали, преграждая дорогу. Он отбивался от них и протискивался только лишь благодаря своей мощи и, в шутку хлопая журналом по головам, чем доставлял особенное удовольствие окружившим его ребятам. Доброта его проявлялась довольно оригинально: среди учебного года он ставил отчаянным шалунам и невыучившим урок колы и двойки, но все прекрасно знали, что в четверти каким-то чудом всегда у всех были пятёрки. На экзаменах он всегда выручал всех, кто к нему попадал. Он старался сесть в конце стола, немного на отлёте от других преподавателей. Нарочито громко называл вопрос, требующий знания даты какого-либо события, а сам, если ученик не мог ответить, поигрывая рукой по столу, показывал на пальцах: в каком веке это произошло. Если же это не помогало, то он почти шёпотом спрашивал:
– Как мама с папой поживают?
И получив ответ: «Хорошо», громко произносил:– Ну, молодец, р-р-ракалия, ступай.
Пятёрка ставилась обязательно. Как можно было его не любить нашими мальчишескими сердцами?
Да и все остальные педагоги были образованнейшими людьми, любившими детей так, что нельзя было не ответить им своим уважением, любовью и старанием, не оправдать их особое умение вызывать такие чувства.
С такими педагогами учиться было не очень трудно и интересно. Я больше всего любил физкультуру, рисование, естествоведение, географию, историю и физику. С увлечением занимался и литературой. А вот на математику и химию смотрел, как на печальную необходимость. Так же было и с иностранными языками. Видимо, таков был мой духовный уклад, уже крепко сформировавшийся в раннем детстве.
Хочется немного сказать и о мальчишках, с которыми я учился. Почти все они были из интеллигентных семей. Но мальчишки были разные. Большинство были хорошими ребятами, но два-три – не только настоящими хулиганами, а даже захаживали в дома терпимости. Некоторые курили. Как не странно, если преподаватель вдруг почему-то задерживался, немедленно начинались песни самого непристойного содержания, сопровождаемые хлопаньем крышками парт. Но как только открывалась
– Молодец! – сказал он, – только зря ты не спросил разрешения на штору у матери, она бы тебе всю отдала.
Мне стало стыдно. Я пошёл к матери:– Мама, можно мне ещё взять реечек из шторы?
– Да возьми уж всю, она всё равно испорчена, – ответила мать.
Обрадованный, я открыл целый завод планеров. Но на этом я не остановился. Как-то, проходя мимо магазина игрушек, я увидел в окне игрушечный аэроплан с винтом (пропеллером). От винта до хвоста тянулась резинка. Поражённый увиденным, я долго рассматривал и разгадывал идею конструкции и чуть не опоздал на поезд, чтобы ехать домой. Голова моя была полна размышлений о возможности самому сделать подобную игрушку. Кроме лошадок, я все свои игрушки делал себе сам: отец давно перестал их делать для меня. Приехав домой, я выучил уроки и в остаток вечера перочинным ножом сделал летающий пропеллер. В середину пропеллера была воткнута тоненькая, выструганная ножом, палочка. Летающая игрушка была готова. Затаив дыхание, я сжал палочку пропеллера между ладонями, скользнул одной ладошкой по другой и… моя игрушка подлетела до потолка. Окрылённый успехом, я приступил к обдумыванию конструкции самолёта с резиновым двигателем. В качестве фюзеляжа была избрана бамбуковая палочка длиной примерно 75 сантиметров, для чего пришлось пожертвовать одной из удочек. Пришлось выточить на отцовском слесарном станке два медных шарика и просверлить в них дырочки. Эти шарики должны были служить средством для уменьшения трения пропеллера о каркас самолёта. Винт (пропеллер) был надет на проволоку, которая проходила через шарики, шайбочку из железа, а далее – через маленькую бобышку, прикреплённую к концу бамбуковой палочки. Конец проволоки загибался крючком. На этот крючок и на неподвижный крючок, прикреплённый на хвосте самолёта, наматывалась резинка. За неделю самолёт был готов и, с замирающим сердцем, я стал крутить винт самолёта для натяжки (скручивания) резинки. Самолёт в это время стоял на конце большого стола, находившегося на террасе дома. Наконец наступил один из многих моментов моей жизни, когда сердце начинает биться гораздо чаще и сильнее! Одной рукой я держал винт, который хотел с силой раскрутиться, а другой придерживал самолёт, приготовленный к старту. И вот желанный миг настал: я отпустил руку, державшую винт, и самолёт, вырвавшись из-под другой руки, вспорхнул со стола и перелетел в сад через перила террасы. Взрыв восторга от творческой победы выразился в криках: «Ура! Ура!». Сбежались соседние мальчишки, а затем начали появляться и любопытные взрослые. Я испытывал и радость, и гордость, и скромную стыдливость. Это было весной перед отъездом в деревню. Увы, это было последнее лето, полное чудесных воспоминаний о днях, проведённых в деревенских краях. Помню, как сейчас: я возвращался в Терёбино через поле, засеянное, с одной стороны, душистым клевером, а с другой – нивой, волнистой от ветра. Навстречу ехал мой дядя. Он остановил лошадь и сообщил мне какую-то, показавшуюся мне сначала несуразной, новость: «Объявлена война!». Именно этот дядя Коля и мой двоюродный брат Миша погибли на той войне к неутешному горю моей бабушки. Мне пришлось уехать в Лосиноостровскую, так как жизнь в деревне резко изменилась. Бабушка плакала с утра до вечера: у неё ушли на войну три сына и два внука. Уезжали люди, забирали лошадей. Кругом все ходили в слезах, хмурые. Работа не клеилась. В тревожном настроении я как-то обратился к бабушке:– Бабушка, а для чего же нужна эта война?
– Не знаю, милой мой, так правители хотят.
– Так пускай бы правители и воевали сами. А зачем же нужно убивать столько народу?
– Ох, родной мой, на волков того не готовят, что на людей.
Так мы и остались оба в тяжёлом неведении. Огорчённый и встревоженный, я вернулся к себе в Лосинку раньше срока. Отец был назначен главным врачом 394-го полевого подвижного госпиталя и уехал на фронт. Сестра и я остались с матерью. Мне было тогда 15 лет. Жизнь в Москве в начале войны продолжалась без особых изменений. Мы с сестрой продолжали учиться. Настроение подавленности и тревоги сменилось обычными повседневными заботами, учёбой и развлечениями. Война затягивалась. Через год отец в очередном письме пригласил нас приехать его навестить. На фронте под Белостоком было затишье. Госпиталь квартировал в местечке Кнышин. Природа была живописна, но необычна. Дороги, посаженые сады, архитектура домов – всё было иначе, чем у нас. Кругом – на вокзалах и дорогах – куда-то ехали, шли и торопились военные люди. Для меня эта поездка ознаменовалась двумя необыкновенными впечатлениями. Во-первых, после какого-то жаркого боя (ещё до нашего приезда) к отцу в госпиталь забежал слегка раненый в грудь рыжий молодой донской конь. Отец приказал зачислить его в списки госпитальных верховых лошадей, пока не найдётся его хозяин. К нашему приезду конь выздоровел и уже ходил под седлом. Так как лошадям нельзя долго стоять без работы, а работы было мало, то отец решил удовлетворить мои умоляющие просьбы, и я носился на донце с солдатами на периодических проездках. Во-вторых, отец однажды должен был поехать по делам в авиационную часть. Дело было к вечеру. Подъезжая к палаткам, где хранились самолёты «Фарман-XVI», мы увидели, как из палатки был выкачен один аэроплан. Военный лётчик-офицер, надев каску, забрался в кабину. Последовали какие-то непонятные для меня команды и вдруг заработал мотор. Через несколько минут самолёт разбежался по полю и плавно отделился от земли. Такую картину я видел впервые. Самолёт полетел прямо к фронту, набирая высоту, как нам сказали – на разведку. Я не отрывал от него глаз: он был виден довольно долго на оранжевом фоне неба угасавшей вечерней зари. Вдруг на этом оранжевом фоне появились чёрные точки и через некоторое время послышались отдалённые, еле слышные, орудийные выстрелы. Чёрные точки постепенно расплывались, а новые постепенно провожали самолёт, который не был виден и только по расположению и перемещению точек можно было догадываться о пути его полёта. Наконец точки перестали появляться. На лицах окружающих нас людей можно было заметить тревожное выражение. Все продолжали с надеждой всматриваться в сторону ожидаемого появления самолёта. Внезапно крик радости огласил тишину: