Набат. Агатовый перстень
Шрифт:
Матьяш и Кузьма — охотники. Они вызвались осмотреть холмы влево от дороги. Много часов ехали они по бараньим тропам, по скалистым откосам, по камням и щебенке.
Кони пристали...
На перевале решили передохнуть. Выбрали местечко поудобнее, в укрытии. Самих не видно, а кругом всё как на ладони.
Прохлада, ветерок, жара спала...
Лежи себе, отдыхай.
Что-то говорит Матьяш. Опять хвалит свой Дунай.
Перед глазами расплавленное серебро, слепит.
Веки опускаются сами собой. Глухо бубнит голос Матьяша...
Медленнее,
И вдруг...
А потом все как в дурном, бредовом сне...
На них обрушились удары. Их гнали бегом, подгоняли. Били с рычанием, гиканием, присвистом по плечам, спинам, головам. Сухо трещали нагайки, точно по выделанным кожам, а не по живому телу. Каждый раз сдавленный стон вырывался из груди, хотя от обжигающего удара стискивались зубы, сдерживая безумный вопль боли.
— Ух! Ух! — рычали басмачи, и красные воспаленные физиономии их обливались потом от усилий, усы и бороды взмокли, а рты с жёлтыми зубами перекосились и заслюнявились от сладострастия.
— Ух! Ух! — сыпались удары.
Жгучая боль в спине и плечах потухала, туманилось сознание от ошеломляющих ударов по голове. «Сволочи, мародеры! Сапоги-то неношенные были!»
И вдруг новая мысль:
«А зачем тебе сапоги... на том свете?..» И снова удар, от которого вертелись и скалы, и зелёные чинары, и рыжие валуны, и щебнистая дорога.
И снова: «Ух! Ух!»
Их гнали, били, волокли.
И вдруг всё прекратилось и вопли, и стоны, и удары, и безумный бег на арканах за скачущими лошадьми. Осталась только саднящая боль, тошнота да дрожь в ногах, в бедрах, в животе, во всём теле.
«Боюсь... кажется! Мать иху...» — подумал Седых и так встряхнулся, что волосатые арканы напряглись на плечах и заскрипели. «Что ты, брат, боли не пробовал!» — тут же сконфуженно пробормотал он и резким движением стряхнул в сторону от глаз свой лихой казачий чуб. «Н-нет, гады!»
— Ты чего говоришь? — хрипло, со стоном, проговорил Матьяш, — зачем говоришь? Унгар не говорит с врагом, унгар вот так поступает с врагом!
И Матьяш с силой плюнул в возникшее из багрового тумана лицо, тонкое, длинное, с длинным горбатым носом, оттенённым чёрными полосками усов. «Турецкое лицо!» — успел только подумать Седых, и тотчас же «турецкое лицо» исказилось в невероятно яростную гримасу, и снова сиплым свистом ворвались в уши слова:
— Сожгу живьем!
— На, на! — завизжал Матьяш,— на! — и турок отпрянул, вытирая щеку тончайшим батистовым платком. Кузьма явственно почувствовал запах духов и хорошего табака.
— Гадина, буржуй, беляк! — выпалил Кузьма и грузно, с хрустом, всем телом повернулся на турка.
— А-а! — закричал тот. — Остановите... Что же вы!
— Эх, — снова взвизгнул Матьяш, — во рту пересохло, слюней нет, я б тебе, турку-мерзавцу, обложил твою турецкую морду...
С вскинутыми вверх нагайками надвинулись здоровяки-нукеры, и Кузьма невольно зажмурился: «По глазам будут бить»! Но ударов не было, и опять можно было открыть глаза.
Турок
— Бей, жги! — На-пу-гал! Подумаешь! Я солдат, я воин... Сотни лет мои предки мадьяры-воины сражались с турецкими насильниками. Какой воин без боли, без страдания! Подумаешь! Жги! Басса макути озанилси трем те-те... Скольким турецким недоноскам мои предки кишки вымотали... Хо! Хо!...
Брезгливо отбросив платочек в сторону, турок выпятил высокую грудь. «Опреденно в корсете, буржуйская сука!» — мелькнуло в голове у Седых..
— Я есть Энвер-паша, понять есть? Стать смирно! — протянув руку, ломая слова, прокричал по-русски турок.
— Еще чего захотел! — рявкнул Кузьма. — Видали «мы почище тебя — и то «смирно» не вставали.
— Я паша, я генераль!
— Как ты сюда вдруг залез в Бухару? Нам своих беляков-генералов предостаточно, а тут ты ещё на шею навязался.
Но турку было не до Седых. Всё лицо его дёргалось и прыгало от гнева. Он снова тёр ладонью щёку. Ему, видимо, мнилось, что плевок въелся в кожу. Он протянул палец с красным, наманикюренным ногтем в сторону Матьяша и выкрикнул:
— Кто ты есть?
— Солдат, — мрачно процедил сквозь зубы Матьяш, — красный боец! Ещё чего тебе, стамбульский стервятник?
— Твой национальность!
— Унгар, венгр! Слышишь, дрожи, трепещи! — завизжал совсем дико Матьяш. — Дрожи, как дрожали турки, когда их гнали от Будапешта.
Он произнес название родного города с наслаждением, врастяжку, широко раскрыв рот.
— Будапешт! Пусть слышат все! — кричал Матьяш. — Пусть слышит небо, пусть слышат горы, пусть слышат люди. Слушай и ты, турок, Буда-пешт! Будапешт! Ура Будапешту!
Сам не зная почему, просто поддавшись минутному настроению, Кузьма крикнул, вторя Матьяшу:
— Ура Будапешту! Ура! Ура! Долой турок!
С побелевшим лицом, Энеер-паша пытался перекричать пленных бойцов. Он прыгал, махал руками.
— Будапешт, Будапешт! — кричали Седых и Матьяш, прислонившись плотно плечом к плечу.
— Взять их! — наконец крикнул турок.
Бородачи кинулись к пленникам.
— Бей, — вдруг заорал Седых и ногами, плечами расшвырнул басмачей, тянувших руки к Матьяшу и к нему.
В свалке оторвали его от Матьяша, ошеломили. Всё провалилось в тьму.
Первое, что он сообразил, приходя в себя, — был звук, от которого холодно стало на душе у сибиряка Кузьмы Седых. Что-то хрястнуло, и послышался стон, такой жалобный, что Седых слезы прошибли, и он, делая невероятные усилия, начал подниматься на ноги. Ему никто не мешал. Все — и басмачи и Энвербей — смотрели в сторону. Теперь и Седых увидел...
На большом красном камне был распят, распялен полуобнаженный человек. Всё тело его сводили судороги. Желваки мускулов ходили и прыгали под тёмной кожей. Лицо было изуродовано гримасой боли. Не сразу Кузьма сообразил, чье это лицо.