Набат. Агатовый перстень
Шрифт:
Единственная михманхана в кишлаке, где имелся сандал, принадлежала Тишабаю ходже. Нехитрое устройство, этот самый сандал. Сделал кетменем в глинянном полу оташдон — квадратную в четверть глубины яму, положил в неё пышущие жаром угольки, поставил небольшой сбитый из твёрдого дерева сандал, такую низенькую, в пол-аршина вышиной, табуретку, а сверху накинул ватное одеяло. Сиди и наслаждайся. Приятно в мороз и вьюгу снять сапоги или мягкие туфли, размотать портянки, сесть около сандала и засунуть босые ноги под одеяло. Сразу же тепло побежит по всему телу, блаженная истома охватит душу, и сон смежит глаза. Тепло,
Но бедняку сандал был не по карману, и приходилось ему в холодные зимние ночи греть руки у дымного костра.
Но бай не обрщал внимания на насмешки. Морщась от боли, он уговаривал курусайцев сдаться. Он даже предложил, что сам пойдёт просить Энвера пощадить жизнь людей.
Вой женщин стих. Дехкане стояли на крыше и смотрели пустыми глазами перед собой. Невероятно! Они победили. Враг отступил.
— Хватит болтать, бай, — рассердился Шакир Сами. — Как ты смеешь смущать людей?! Басмачи звери, пощады ждать от них не приходится. Убирайся.
Но бай ныл и ныл и не хотел уходить.
— Я — Ревком, тебе приказываю. Слышишь?! — закричал Шакир Сами, — иначе плохо тебе будет.
Тишабай ходжа поплёлся, поддерживаемый слугой, к себе в михманхану на холме.
Орда чернела вдали плотной массой. Басмачи, изумлённые, не двигались. Многие сквозь зубы цедили проклятия. По полю ползли, плелись раненые, ушибленные. Жёлтая трава расцвела яркими пятнами атласных халатов убитых и тяжело раненных.
Солнце зашло за далёкие горы. Полнеба охватило закатным багрянцем. С востока накатывалась тьма.
И вдруг снова кишлак завопил. Но теперь крик звучал не предсмертным воплем отчаяния. Нет! Дехкане и дехканки, старики и дети в диком восторге вопили, славя свое мужество, свою, может быть, недолгую победу. Они кричали что-то совсем не разборчивое. Но крик торжества разносился так громко, пронзительно, что басмаческие кони прижимали уши, храпели и пятились, а сами басмачи чувствовали холод в сердце.
Но ещё крик поднимался над холмами, а уже басмачи стаскивали с плеч винтовки.
Ага, они всё ещё смеют сопротивляться! Ну так пусть попробуют свинца. Ненадолго хватит теперь у проклятых курусайцев храбрости...
Хор криков оборвался.
В наступившей тишине вдруг где-то очень далеко послышалась короткая пулемётная очередь. Головы дехкан повернулись на багровый запад, глаза их напряженно вглядывались.
«Кто идет? — спрашивал каждый сам себя. — Неужели новая банда!»
Откуда-то из-за орды басмачей ответила такая же далекая короткая очередь.
Снова над крышами кишлака вспыхнул отчаянный крик многих женщин, жалобный, безнадежный.
Откуда дехканки кишлака Курусай могли знать, что короткая пулемётная очередь в частях Красной Армии служила сигналом взаимного оповещения.
«Мы здесь! Мы идём!» — говорила первая очередь.
«Мы здесь! Мы идём на соединение», — отвечала вторая.
Отдавая приказ уничтожить селение Курусай, Энвербей и не представлял себе, что он наносит своему престижу новый удар. Но мог ли он даже вообразить, что жалкие, ничтожные «пожиратели соломы» и козлятники-пастухи посмеют не только
Кишлак Курусай точно нарыв вздулся в сердце Энвербея. Ничтожное скопление глиняных логовищ и кучка непокорных, а сколько осложнений. Воины ислама опешили, растерялись. Мрачно прятали они свои глаза. Столь гордые до сих пор, полные воинственного задора, курбаши смущённо теребили кончики поясных платков, отмалчивались. А смельчак и удалец Даниар Курбаши долго кряхтел, сопел, а потом так просто и сказал:
— Ну их, собак! Оставим их, пусть они там у себя лают.
Совершенно изумлённый, Энвербей даже побледнел.
— Что? Так оставить? Какой отвратительный пример нечестия! Нет, я не уйду отсюда. Передайте приказ: отдаю кишлак на разграбление. Мужчин повесить, расстрелять, женщин и девушек отдаю воинам на ночь, детей не трогать. У дерева надлежит отнять ветвь, — учит государственная мудрость, но не вырывать с корнем. Наученные горьким примером, пусть дети вырастут в подчинении и служат нам.
— Хуже будет, — пробормотал Даниар-курбаши. — Толпа, стадо... Показал ей свою слабость... растопчет... Мы не смогли сразу наказать курусайцев... Бежали перед каменным бураном... плохо... потеряли лицо... Ибрагим-бек уже тоже здесь потерял лицо.
— Ибрагим? Но он ничтожный конокрад. Приказываю: ставьте виселицы. Приготовьте колья. Разжигайте костры! Пусть все непокорные содрогнутся при виде казней. А войска — вперёд! Вперёд!
Но энвербеевцы потеряли под стенами Курусая лицо. До наступления тем-ноты воины ислама струсили и отступили ещё раз! И ещё раз! Теперь и само-му Энвербею стало ясно, что весь престиж его под угрозой.
Его силы не сумели с налету захватить ничтожный кишлак. Атаки энвербеевцев разбились о сопротивление нищих дехкан и козьих пастухов Курусая. И сколько ни бесновались в душе басмачи и их вожаки, но они поняли, что из глубин народа поднимается совершенно новая, неведомая сила. Простой народ заговорил. Народ сказал: «Нет!»
Энвербей бегал в ярости по своему шатру перед сидевшими в ряд сумрачными басмаческими главарями и произносил напыщенные слова, но он понимал, что в глазах всех померк безвозвратно ореол его могущества. Никакая агитация большевиков, никакие, даже самые сокрушительные удары Красной Армии, вроде боя в Ущелье Смерти, на переправах Тупаланга, не могли нанести такого страшного поражения делу ислама, как полное отчаяния сопротивление беспомощных дехкан и пастухов Курусая, с камнями и дубинами в руках вставших на защиту своих дедовских очагов.