Наблюдатели
Шрифт:
В спиртной палатке – тоже молодая девушка. Сейчас и она скажет мне то же самое. Я стараюсь не смотреть в ее лицо. Кто я такой? Я даже смотреть на нее не имею права. Носом киваю в сторону своей любимой водки, говорю:
– «Привет».
Девушка почему-то улыбается. Я говорю:
– «Привет»! «Привет»!
Девушка глубоко кивает:
– Привет! Если не шутишь…
Я вскрикиваю фальцетом:
– Не надо мне тыкать! Я с вами не шучу. «Привет»! Мне нужна водка – «Привет»…
Я беру
Электричка. В это время дня вагон полупустой. И снова, как утром в троллейбусе, какая-то пожилая блядь смотрит на меня издали. Отворачивается к окну, сделав загадочный профиль: вот она какая, любуется пейзажем… И снова смотрит на меня. Подойти сейчас к ней и просто сказать:
– Как насчет минета, мадам? В тамбуре?
А ведь возмутится, может быть, даже – заголосит. Хотя – по глазам видно – сидит тут и мечтает, как бы сделать кому-нибудь тамбурет.
За весь сегодняшний день, за всю дорогу туда и обратно, мне не удалось поймать ни одного взгляда, который бы ободрил меня. А ведь это и есть необходимое и достаточное условие существования любого мужчины: взгляд красавицы, воспоминание, которое будешь бережно хранить до самой смерти…
Странно, что теперь, когда у меня есть собственная девочка, с которой я делаю то, что и не снилось многим жителям Земли, я все равно ловлю эти взгляды, стремясь навсегда унести с собой образ каждой встречной красавицы…
Между прочим, пердунами нас правильно называют: к старости кишечник слабеет, и пук человеческий вновь становится неуправляемым, как во младенчестве…
26
Я выхожу из машины. По улице кто-то все гонит и гонит махровую пургу. Будто клочки любовных писем бросает в лицо…
Жан сидит в машине, я стою на улице. Жан заговорщически кивает на мой подарочный пакет. Я медленно наклоняю голову: чувствую себя какой-то маркизой-отравительницей. Наверное, оно все так и было в те сказочные времена… Интересно, как они трахались в этих пышных фижмах, в этих китовых кринолинах?
Я иду к дому. Позади, журча, разворачивается машина. Я не оглядываюсь, хоть и очень хочется, как всегда, посмотреть на черный бюст в рамке из железа и стекла, помахать, а потом долго стоять, ожидая, пока скроется машинка за самым дальним углом…
Этот дом, этот подъезд. Отсюда через несколько дней будут выносить… Или нет – не отсюда?
И вдруг вижу Микрова, вполне живого, в своей шляпе. Главное будет – не покраснеть, не выдать себя. А то все на меня посмотрят, ткнут в меня пальцами со всех сторон, скажут:
– Это она.
Он подходит к подъезду с другой стороны, прижимая к груди свой жалкий портфель, другой рукой – удерживая у подбородка воротник. Это не он гонит пургу, а пурга гонит его… Это длинное тело будет лежать
Неужели, это именно он там трахался на экране? Неужели это его белая попка, прячущаяся сейчас под теплым пальто, до сих пор там скачет и скачет, как пляшущая собачка?
Останавливаюсь, жду. Он долго меня не видит, будто это он близорук, а не я. Вдруг мне кажется, что он ранен, что посередине груди у него кровавое пятно… Может, кто-то уже выстрелил, и тогда мне совсем не надо будет…
Я дергаюсь в его сторону, щурюсь и вижу: вместе с портфелем он прижимает к груди красный цветок.
Зачем, откуда? Кто подарил ему? По какому поводу? Мне он дарил… Дай Бог памяти…
– Привет! – вскрикиваю я сквозь пургу.
Микров вздрагивает, замирает, как вкопанный, испуганно озирается по сторонам. Глаза его злые: видно, слишком уж ясно видно, как не радует его встреча. Конечно! Я застукала его с женей, которую он хотел подарить Розе…
27
– Привет, привет! – бурчу… И на меня опять наваливается все пережитое у метро. Как будто бы сама реальность издевается надо мной, выбрасывая на поверхность одни и те же слова…
Она сморит на розу, которую я купил для Жени, глаза наливаются вопросом, будто слезами… Застукала. Попробуй, объясни… Мужчины все же должны время от времени дарить цветы своим женам, на случай, если поймают вот так…
Но вопрос не успевает вылиться наружу: медленно открывается дверь подъезда, оттуда высовывается гроб… Нет, это детская коляска. Такая дорогая: навороченная… Как они говорят. Эта сучка живет этажом выше. Сначала она орала, как резаная, когда ее саму вывозили на двор в коляске, потом было несколько лет затишья, но мало-помалу на небесах разрасталась уже новая музыка.
Ломали целку. Прыщавые парни порой ошибались этажом, что-то гугниво мыча, тычась широкими лбами в мою дверь. Топали по потолку телячьи ноги, гулко долбили басы, барабаны, будто там постоянно кого-то ебут.
Потом все стихло. Теперь опять орет как резаная, но только ее дочка, новое отродье, которое через несколько лет затишья врубит свой новый музон, и новые ебунцы затопчутся перед моей дверью, а я буду старым, слезливым лауреатом Нобелевской премии… Почему-то мне кажется, что я буду жить очень долго: пожалуй, доживу до эпохи, когда будут ломать целку и у внучки той, которую сейчас тут выносят в гробу.
28
Как в наше время происходят похороны замечательных людей? Организуют какую-то комиссию, держат тело в открытом доступе, в вестибюле академии… Микров сердито, как Муссолини, косится на Санечку Майскую, молодую мать, которая, вытаскивая на улицу коляску, замешкалась в дверях. Хоть бы помог, дубина!
Я придерживаю дверь. Санечка, благодарно улыбаясь, опустив глаза… На улице ненастье, но ребеночку все равно нужен воздух. Так, постоят здесь, под козырьком…
Может, мне и не надо будет ни о чем хлопотать? Прямо из морга привезут в институт, оттуда – на кладбище.