Начала любви
Шрифт:
«Чувствую, что моя страсть к стихам неизлечима и сия болезнь пребудет вечно в моей крови. Я мог бы Вам прислать стихотворное тому доказательство, однако теперь недосуг. Оставить пришлось не только стихотворное сочинительство, но и некоторые иные удовольствия». Вольтер же умница, поймёт с полуслова.
«Касаемо последних событий, известных Вам в самом общем виде, могу вкратце рассказать. В пятницу Его Величество меня принял ласково, хоть и находился в отчаянном положении. Понедельник оказался для больного лучшим днём. Спокойный и умиротворённый, возлежал он на своём смертном одре (прочь «своём» — не на чужом же смертном одре лежал он). Во вторник, часов около пяти
Обременённый обилием вдруг свалившихся на мои плечи дел, я не имею возможности всецело предаться горю». Последнее можно убрать, тем более что ранее уже написал и про горе, и про множественность дел.
«Как ни покажется странным, более всего я занят сейчас учреждением хлебных магазинов по уездам и провинциям (мелко, мелко всё это; нужно «по городам и весям»). Я хочу, чтобы везде моим подданным доставало хлеба. Недавно своим сердцем и умом дошёл до понимания истины, что много проще жить для одного себя и куда сложнее — для других. Отчего в сутках только лишь двадцать четыре (пожалуй, сделать надо цифрой «24») часа?» Подумав, Фридрих убрал «только» и задумчиво посмотрел в окно.
На дворе светило вовсю солнце. Многочисленные слуги и солдаты дворцовой охраны разгружали привезённую в повозках и даже каретах стильную мебель, укутанную в рогожи. На фоне замшевых лошадиных тел особенно живописно выглядели полированные бока кресел, шкафов и секретеров.
Тут карельская берёза, там лиственница, там красное дерево; монарх не обязан был знать древесные породы, но культурный человек должен различать оттенки древесной плоти. Фридрих различал.
Поднимая очередную мебельную тяжесть, слуги напрягали спины, отчего под одеждой у них проступал рельеф добротной мускулатуры. Фридриху приятна была мысль, что здоровые физически, крепкие и красивые люди фактически принадлежат ему наравне с мебелью, женой, флейтой, наряду с книгами, дворцом и страной. Наряду вот с этим столом, судя по всему тяжеленным, который тащили двое солдат: черноусый наступал, молодой блондин пятился, причём у того и другого сходным образом побагровели с натуги лица...
3
Рождённая Иоганной-Елизаветой девочка оглушительно кричала, забавно причмокивала у груди кормилицы, обильно мочилась в пелёнки, а во время сна подчас громко подхрапывала, совсем как взрослая. А потом как-то в одночасье умерла.
— Вы уверены? — спросила принцесса фон Лембке.
— Как в том, что я жив, — ответил тот.
— Вот так, да? — Иоганна-Елизавета раздумчиво пошлёпала губами, производя при этом детские хлюпающие звуки, причём фон Лембке на мгновение показалось, что женщина сейчас заплачет. — Вот что, друг мой, — неожиданно продолжила она и мягко ухватила эскулапа повыше локтя. — У меня большая просьба. Личная к вам просьба. Похороните вы девочку без меня, а? Что вам стоит...
— То есть как? — врач попытался высвободить руку.
— Ну, я имею в виду лишь формальную сторону. Гроб там, священников попросить... На кладбище договориться, там венки красивые делают. В склепе местечко выбрать, а? Неприятно, я понимаю, но — в порядке личного мне одолжения. Друг мой, я никогда этого вам не забуду. Всё-таки чужого хоронить легче, согласитесь. Свой — это одно, а чужой... У нас было столько горя в последнее время, тут тебе и смерть кайзера, и моя беременность, и всякое другое.
Буквально-таки вырвав у фон Лембке требуемое согласие, — хотя правильнее было бы говорить о беспомощном горловом звуке, похожем на хрип и громкую икоту, — вырвав, стало быть, согласие и немедленно успокоившись, принцесса ушла к себе, а наутро, прежде чем фон Лембке набрался мужества пойти и всё-таки отказать, иначе говоря, взять обещание назад, — принцесса укатила.
Страсть к географическим перемещениям, носившая у неё характер наваждения, возобладала с новой силой. Создавалось такое ощущение, что принцесса не моталась по стране, но, напротив, все месяцы беременности безвылазно просидела дома. На этот раз Софи было приказано сопровождать Иоганну-Елизавету.
Знакомые дороги, обрыдшие ландшафты, приевшиеся лица. В Брауншвейге Иоганна помирилась со своей матерью и, не долго думая, перехватила у неё денег, якобы на обновки для Софи. В ненавистном девочке городе Эйтине пришлось и того хуже: полторы недели, одиннадцать дней кряду мать зачем-то уединялась с грубоватым развязным фон Брюммером, предоставляя маленькой принцессе коротать время с освобождённым от всяческой учёбы Карлом-Петером, троюродным братом и жутким дураком. Пётр специально для Софи демонстрировал искусство владения шпагой и неосторожно оцарапал девочке руку, чего сам испугался, тотчас же швырнул оружие на пол и разрыдался, так что Фике вынуждена была вдобавок ко всему ещё и утешать неловкого родственника.
На свою, что называется, беду.
Потому как, едва отойдя от слёз, Пётр фактически (хотя с точки зрения родственных меж ними отношений это и нонсенс) начал приударять за Фике, хотя и делал это на свой особенный лад: подарил ей никчёмного тяжёлого солдатика, поцеловал зачем-то девочке руку, потащил Софи в сад. О, в том саду было ужасное! В саду Пётр специально в честь троюродной сестры, равно как в ознаменование нерушимой меж ними дружбы, казнил перочинным ножом пойманную под яблоней мышь. А затем эту мышь, точнее, остатки неповинного животного, принялся жарить на импровизированном костерке. Тут девочку и вырвало.
— Это ничего, — едва взглянул на неё, успокоительно произнёс Пётр, не прерывая, однако, своей работы. — С непривычки потому что. А вот когда привыкнешь...
Софи ещё разок вырвало, теперь уже одной жидкостью.
— Я же говорю, что с непривычки, — обрадованно сказал Пётр.
Зато как бы во искупление перенесённых эйтинских ужасов остановка в Берлине девочке пришлась по вкусу. Там за Фике хвостом ходила настоящая, как сказали девочке, художница — с некрасивым лошадиным лицом и краской под длинными ногтями, — которая в конечном итоге написала большой — маслом! — портрет принцессы. На полотне девочка была изображена в красивом розовом платье, какового у Софи но было и, скорее всего, теперь уже не будет.
Несколько дней после того, как закончила позировать, Фике не отходила от зеркала, пытаясь в отражении разглядеть сходство с изображённой на портрете красавицей. Через какое-то время сходство и вправду начало проступать — к вящему удовольствию девочки: не зря говорят, что художникам Господь даёт острый глаз. Портрет льстил куда больше, чем все зеркала, вместе взятые.
— Это потому, что ты ей понравилась, — критически осмотрев работу художницы, то есть несколько раз переведя глаза с дочери на портрет, подытожила Иоганна-Елизавета, сделав при этом акцент на местоимении. — Вообще-то женщин она ненавидит.