Нация. Грехопадение. Том второй
Шрифт:
Его быстро разъяснят!
И, ничего не слушая более, Берлиоз побежал дальше.
Тут у самого выхода на Бронную со скамейки навстречу редактору поднялся в точности тот самый гражданин, что тогда при свете солнца вылепился из жирного зноя. Только сейчас он был уже не воздушный, а обыкновенный, плотский, и в начинающихся сумерках Берлиоз отчётливо разглядел, что усишки у него, как куриные перья, глазки маленькие, иронические и полупьяные, а брючки клетчатые, подтянутые настолько, что видны грязные белые носки.
Михаил Александрович так и попятился, но утешил себя тем соображением, что это глупое совпадение и что вообще сейчас об этом некогда размышлять.
– Турникет ищете, гражданин? – треснувшим тенором осведомился клетчатый тип, – сюда пожалуйте! Прямо, и выйдете куда надо. С вас бы за указание на четверть литра… поправиться… бывшему регенту! – кривляясь, субъект наотмашь снял жокейский свой картузик.
Берлиоз не стал слушать попрошайку и ломаку регента, подбежал к турникету и взялся за него рукой. Повернув его, он уже собирался шагнуть на рельсы, как в лицо ему брызнул красный и белый свет:
Тотчас и подлетел этот трамвай, поворачивающий по новопроложенной линии с Ермолаевского на Бронную. Повернув и выйдя на прямую, он внезапно осветился изнутри электричеством, взвыл и наддал.
Осторожный Берлиоз, хоть и стоял безопасно, решил вернуться за рогатку, переложил руку на вертушке, сделал шаг назад. И тотчас рука его скользнула и сорвалась, нога неудержимо, как по льду, поехала по булыжнику, откосом сходящему к рельсам, другую ногу подбросило, и Берлиоза выбросило на рельсы.
Стараясь за что-нибудь ухватиться, Берлиоз упал навзничь, несильно ударившись затылком о булыжник, и успел увидеть в высоте, но справа или слева – он уже не сообразил, – позлащённую луну. Он успел повернуться на бок, бешеным движением в тот же миг подтянув ноги к животу, и, повернувшись, разглядел несущееся на него с неудержимой силой совершенно белое от ужаса лицо женщины-вагоновожатой и ее алую повязку. Берлиоз не вскрикнул, но вокруг него отчаянными женскими голосами завизжала вся улица. Вожатая рванула электрический тормоз, вагон сел носом в землю, после этого мгновенно подпрыгнул, и с грохотом и звоном из окон полетели стёкла. Тут в мозгу Берлиоза кто-то отчаянно крикнул – “Неужели?..” Ещё раз, и в последний раз, мелькнула луна, но уже разваливаясь на куски, и затем стало темно.
Трамвай накрыл Берлиоза, и под решётку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый тёмный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза».
Сомкнув глаза и о чём-то глубоко задумавшись, Сомов закрыл книгу. Посидев в таком неподвижном состоянии несколько секунд, а может, и целую минуту, он встал, неторопливо подошёл к окну и, глядя куда-то в ночную даль, словно что-то высматривая, подумал: «Чтобы написать эту сцену, как мне кажется, мысли автора должны быть слишком возбуждены. Ведь, подвластный воображению, он жертвует одним из своих героев ради развития повествования. Не знаю, хорошо это или плохо, но слишком театрализовано, хотя создавать образы людей во времени – это право автора. Без них он бы не смог приблизиться к чувствам людей – понять, объяснить и подчинить очень важные для читателя вещи, которые скрыты системами и формулами самой жизни. Единственное, что меня заставляет сомневаться во всём этом, так это отсутствие подлинной правды, но это уже моё ощущение, возможно, я что-то упускаю или не так понимаю в этой громадной совокупности написанного и напечатанного, неизмеримую глубину этого произведения. Такое ведь может быть. Возможно, оттого, что в силу своей человеческой лени мы всегда хотим, чтобы автор говорил, думал за нас, открывая высший из миров, магию и глубину вселенной, даже с учётом того, что мы, читатели, более свободны, чем он – автор, который вечно бежит навстречу своим героям, где его ждут не только радости, но и невзгоды. Но такова, видно, судьба писателя».
В какой-то момент он развернулся, и беглый взгляд его снова остановился на книге: «Возможно и такое, что автор вовсе и не преследовал цели писать правду, зная, что она давно уже изгнана из нашей жизни. Зато произведение насыщено трагикомичностью, её-то он и описывает. Среди этой “правды”, – размышлял Сомов, – которую мы иногда называем “земное царство”, приходится жить, приспосабливаться, падать и умирать. Но ведь действительно так оно и есть. Выбор небольшой, конечно, но это ведь не наш выбор, а может, всё и не так, может, я слишком рано претендую на свои собственные суждения, ведь нет такой доктрины, чтобы одни мысли могли претендовать на большее право. К тому же я далеко не судья… Ладно, на сегодня хватит, надо ложиться, а то что-то я зачитался на ночь глядя».
Закрыв книгу и потянувшись, он тихо поднялся со стула, выключил свет на кухне и на цыпочках, словно крадучись, прошёл в спальню. Ворочаясь с боку на бок, он долго не мог заснуть, подвергшись силе воздействия того, что прочитал. Но чудотворная рука даровала ему и сон, медленно погружая в особый мир образов и сюжетов.
Глава VI
Не успел наступить ноябрь, как уже заканчивался декабрь 1988 года. В Красноярске-26 стояли по-настоящему сибирские морозы. Впрочем, как и во всей Восточной Сибири. Но люди привычно переносили не только холод, но и ту тяжёлую жизнь, что их «нагнала», со всеми реформами и перестройками. Так уж устроено природой: ничто не усиливает любовь к чему-то, как страх его лишиться. Все советские люди жили не только скорыми надеждами на лучшие перемены, что сулила перестройка, ожидая чего-то лучшего и радикального, одним словом – чуда, спасения, но и предпраздничной суетой. Незавершённые дела и прочие хлопоты к встрече Нового 1989 года не могли заглушить «надежды», которые, как было видно, все ожидали с нетерпением. И это было понятно: перестройка в буквальном смысле встряхнула народ, обнадёживая новым зерном жизни. Словно это «новшество» давало им не только крылья, целомудрие, но и какую-то новую, необыкновенную любовь, опьяняя множеством тончайших запахов, от которых не только кружилась голова, но и пела душа. Одним словом, большинству людей перестройка казалась почти вожделением. Все чувствовали её необходимость и своевременность. Чувствовал это и наш герой – Егор Сомов, погрузившись во внутреннюю жизнь, как
Эти и другие вопросы волновали Сомова каждый день всё больше и больше, впрочем, не только его одного, но и многих работников комбината, во всяком случае, всех тех, кто был неравнодушен к судьбе своего предприятия. Некоторые сотрудники на это реагировали проще, соглашаясь с тем, что происходит: «А что вы хотели, – убедительно говорили они, – это ведь серьёзный вопрос. Чтобы дать реальные возможности для включения человека во все процессы перестройки, требуется время».
«Может, оно и так, – размышлял Сомов, – только сколько же времени надо, чтобы все те слова, что говорит Горбачёв, не расходились с делом? Время ведь не стоит на месте, в отличие от начатого дела. Столько времени прошло, а в партийных комитетах, в отраслевых отделах сидят всё те же бюрократы, не только сдерживая развитие страны, но и создавая миф о высокой ответственности там, где ею и не пахнет. Более того, в среде чиновников всё заметнее формируется, можно сказать, выкристаллизовывается какая-то особая “перестроечная мораль”, основанная на люмпенско-бюрократической антиэтике, в которой самым главным принципом становится непорядочность, неприятие чести, достоинства, правды, совести, одним словом – всего того, что делает человека человеком. “Я отрёкся от этой «этики», – заявляет один, – отрекись и ты, если хочешь нормально жить”. “А будешь упорствовать, – заявляет другой, – унизим и сотрём в порошок”. Такие вот нынче вырисовываются подходы и принципы к новой жизни на всех уровнях, хотя по статусу этим людям надо включаться в ритм преобразования страны и решать важнейшие жизненные вопросы. От этих людей сегодня ждут системности, результата, а получается, что ни того, ни другого нет и не будет. Во всяком случае, этого не чувствуется. Поезд “Перестройка” пробуксовывает на всех перегонах, и конца этому не видно. Дожили до того, что важнейшие продукты – мясо, колбасы, масло, сахар – продаются в стране по карточкам. Талоны (видимо, из солидарности) введены даже в Москве и Ленинграде, которые всегда были на особом обеспечении. С введением “сухого закона” к талонам на продукты добавились и карточки на спиртное, одним словом, куда ни посмотри – всюду тотальный дефицит, который, в свою очередь, порождает “базарную” экономику. И это в стране, которую считают великой державой, стране, которая одержала победу в Великой Отечественной войне. Глядя на всё это, становится страшно, страшно от того, что ощущаешь каждый день многочисленные потери. Разве на это надеялись люди, разве такое время они ждали?»
Не знаю, почему, но в эти самые минуты Сомов вспомнил сцену из шестой главы романа «Мастер и Маргарита», которую он очень хорошо знал, почти назубок, где речь шла о том, как в одной знаменитой психиатрической клинике оказался поэт Иван Николаевич Бездомный…
За два каких-то года, подумал Сомов, всё это действительно становится похожим на какой-то сумасшедший дом, как в этом романе… Вроде и времени прошло немного, а столько событий…
И действительно, в предчувствии чего-то неизвестного время вносило в нашу жизнь свои коррективы. Оно не просто шло – оно летело, унося за собой всё, что попадало на его пути, привнося взамен, что-то новое, порой неожиданное, а то и малоприятное, а и иногда и вовсе непонятное человеческому разуму. Во всяком случае, доказывать времени что-либо, в этих ожиданиях, было бесполезно, а порой невозможно. Но, с другой стороны, расширяя свои пределы, убыстряя свой ход, время увлекало за собой в неизвестность миллионы людей. И хотя жизнь становилась всё тяжелее, в святость перестройки всё еще верили на каждом шагу, громко крича на всю планету Земля: «СССР – это такая страна, которая никому и ни в чём не может служить примером, а это значит, что так жить, как жили мы, нельзя!» Поддерживая Горбачёва, население было уверено, что вот-вот – и они окажутся частью европейской цивилизации, с её культурой и всем тем, что давно стало для них привычной нормой бытия, начиная с хорошей качественной одежды, разнообразия продуктов питания, заканчивая доступом к информационной и культурной жизни. О другом уже никто не хотел думать: налоги, платная медицина, платное образование, кредиты, короткий отпуск и другие «ценности» западной жизни русским людям были куда приятнее, чем что-либо. Решённые вопросы социальной справедливости в СССР их уже мало интересовали. Отвращение людей к советскому образу жизни, а вернее, к коммунистической идеологии, при отсутствии внятных альтернатив всё больше и больше приводило не только к росту бездуховности, но и к тому, что постепенно утрачивался самобытный духовный лик русского человека, его стремление к борьбе за своё существование.
На фоне такой истерии советских людей можно было понять, поскольку за семьдесят лет партийные чиновники так и не смогли решить главные вопросы: накормить людей вволю; дать им возможность одеться так, как они хотят; обеспечить сферу услуг; решить многие другие социальные проблемы, которые бы делали человеческую жизнь более комфортной. Пусть эта жизнь не была бы сказкой, пускай бы она была присказкой, но хот что-то бы было. И это не просто эмоции, а слова. На XIX конференции КПСС Горбачёв открыто сказал: «Мы не смогли реализовать возможности социализма в улучшении жилищных условий, продовольственного снабжения, организации транспорта, медицинского обслуживания, образования, а также в решении других насущных проблем».