Нагрудный знак «OST»
Шрифт:
Проволока оказалась ржавой, хрупкой. Отхожее это место давно не инспектировалось.
Оказалось, что в плане Аркадия было место и для меня. Я должен встречать их ночью у лаза. Ушли они во время тревоги: Ванюша, Аркадий, Николай, Петрович. Тревога была дальней, звуки бомбежки глухими. Где-то горело небо, В-52 сыпали фосфор. Кто-то вверху трогал колосники гигантской топки, искры уходили за черный горизонт, и, как в прочищенном поддувале, все окрашивалось ровной краснотой. Топку чистили долго. Мы знали, багряному цвету соответствовала температура в тысячи градусов, по фосфорному ковру бросают тонные фугаски, которые вызывают у нас землетрясение. Над бараками, над городом слепо пролетали
Кто– то решился выйти из бомбоубежища. Полицаи покрикивали лениво. Земля горела уже по всему горизонту, но, судя, по голосам, настроение у полицаев не было подавленным.
Поддувальный свет освещал их возбужденные лица, портупеи, сапоги. Угольная краснота плавилась в окнах бараков. Ясно были освещены бараки, лагерная площадь, мост, лестница, ведущая на мост, городские дома, окна которых издавали то самое паническое стеклянное дребезжание.
За тридцать лет, прошедшие после войны, я много раз пытался рассказать о своих главнейших жизненных переживаниях. Но только обжигался. А что можно рассказать криком! Слух послевоенного человека уже не настроен на крик. Живая память сопротивляется насилию, может, больше, чем живой человек. Кровеносными сосудами она связана с твоей жизнью. Нельзя изменить память, не рассекая сосуды. Но чем дальше прошлое, тем короче в нем время, тем легче в этом коротком времени самые страшные несчастья. Старчески уступчивой делается память, сталкиваясь с новыми интересами. А живое, сегодняшнее нетерпение готово многим пренебречь. Однако чем правдивее воспоминания, тем больше в них дела.
Мы радовались железнодорожному грохоту в небе, страшному огню, сжигавшему целые промышленные районы, города. Горел гигантский военно-промышленный комплекс, сплавленный страшной идеей превосходства одних людей над другими, и в другом огне сгореть не мог. Через много лет после войны я прочитал, что в этом огне гибли невинные люди. Тогда это и в голову не приходило. Да и как взвесить вину, как отделить ее от людей? Если не доросли до сознания своей вины, значит ли, что не виноваты? А если нравственный долг не по силам, извиняет ли это нас? Практика склоняет к снисходительности. Но и сегодня я вижу тот огонь сквозь колючую проволоку, которую он должен был разрушить.
И полицаев огонь возбуждал. Они стояли в освещенном пространстве, называли друг другу города и городки, над которыми шла бомбежка, и словно радовались своей проницательности. До освобождения оставалось двенадцать дней. Никто этого знать не мог, но это уже было в воздухе.
Когда военнопленные вернулись, Ванюша сказал:
– Заблудились. По шоссе патрули. Фронт! Десант ждут.
Они еще дважды ходили ночами и как будто сумели выйти на тот самый бауэрский хутор, но было уже поздно, и они вернулись. На следующую ночь Аркадий предложил пойти и мне.
– Дом очень большой,– сказал он.
Ванюша держал проволоку, пока мы выползали. Потом я подержал. В темноте сразу потерял ориентировку и уже не смотрел по сторонам. Мы скоро сошли с асфальта, и я в первый раз в жизни оказался ночью за городом. Я не запоминал дорогу, отчаивался своей неспособности отличить пройденный участок от того, по которому идем, но навсегда запомнил гул открытого пространства, выпуклость ночных звуков и поразивший меня собачий лай. Не знаю, что уж было неожиданного для меня в этой деревенской собачьей перекличке. Но что-то замерло во мне, когда четкий, как над речной поверхностью,
Первым двигался невысокий Петрович. На нем были старый немецкий солдатский китель и толстые спецовочные брюки из стекловолокна. И китель, и брюки были велики. Брючные калоши и рукава кителя подвернуты и подшиты. Хозяйственного Петровича часто рызыгрывали, советовали отрезать лишнее. Он неохотно втягивался в разговор, отмалчивался, потом не выдерживал.
– Тебе не мешает? – спрашивал пристающего.
– Нет.
– Мне тоже.
– Все-таки, Петрович, лучше укоротить.
– Понадобится.
– Зачем?
– На латки.
– И так будут латки.
– Отрежу – вещь испорчу. Зачем портить вещь?
Сердился, будто досадовал на неожиданное неудобство. Голос делался напряженным и словно застенчивым. Но пристающие не унимались.
– А если бы большой кусок кожи на подметку прибил, лишнее отрезал бы?
– На язык тебе подметку надо, чтобы не стерся. Ты любую вещь погубишь.
Сердиться Петровичу было как бы несподручно, не по характеру. Утомительное состояние. Особой мягкости я у него не замечал. Но человек он был явно уравновешенный.
Портняжное или сапожное ремесло было как раз по нему. Ботинки у него были с несношенной подошвой – на подошву набивал резину или кожу. «С запасом» у него было все: и ботинки, и одежда. И шел из-за этого подпрыгивая, и брюки оттопыривались на заду. Я никак не мог понять, по каким признакам он в этой темноте узнает дорогу. Но наконец и Петровичу не хватило чутья. Он подождал Ванюшу. Некоторое время они двигались почти рядом, потом Петрович будто смирился, отстал.
Несколько раз останавливался и Ванюша, и тогда я понимал, что в ночных звуках, в собачьем лае поражает еще и некая похожесть. Будто это и не Германия вовсе…
Неожиданно наткнулись на колючую изгородь, попытались обойти, потом перелезли через нее, шли по вскопанному, грузли в мягкой земле, опять лезли через изгородь. И, когда все уже устали верить Ванюше, он сказал, что помнит направление и все время ориентируется по автомобильному шуму, который доносится с близкого шоссе.
Шоссе мы иногда видели: то с горки, то рядом, сквозь деревья.
Потом ноздри мои уловили какое-то изменение в воздухе. Это был запах коровника, соломы, крестьянского жилья.
– Вот! – сказал Ванюша, и я увидел, что сгусток темноты, на который он показывал, приобретает те самые очертания, которые я уже много раз представлял себе.
Дом действительно оказался очень большим. И, когда мы собрались в тени его, я почувствовал, что и четверть дела не сделаны. Или что оно еще дальше отодвинулось от нас. Ванюша толкнул калитку, прошел вдоль стены к двери, надавил, потянул и вернулся.
– Плотный засов. Не шевелится.
Петрович и Аркадий зачем-то пошли в сарай. Пробыли там довольно долго. Когда вернулись, Петрович сообщил: