Наират-2. Жизнь решает все
Шрифт:
— Слава кагану Ырхызу! — громче крикнул Кырым, и Морхай ударил кулаком по железной груди. Упал на колени, но взгляд его стал еще более цепким: не тегина отныне хранит, но самое сердце Наирата.
— Слава! — робко подхватили прочие. — Слава!
Неловко и вымученно поклонилась каганари, и золотая краска на лице ее предательски побежала трещинами. Плач Юыма на миг взрезал прочие звуки, но был придушен механическим движением кормилицы, вновь сунувшей дитяте грудь.
А внизу уже вовсю метались распорядители, дули в свистки, останавливая представление. Друг за другом замирали корабли. Еще не понимая
И все громче гудела толпа.
Рога. Голоса. Вопли, что сливаются в один голос-вой. Ханма-зверь скорбит? Или нового хозяина приветствует? А Кырым, поднявшись с колен, торопится с советом. Элье не слышно, что он шепчет Ырхызу, зато видны растерянность и страх, который люди не пытаются прятать.
Они не хотят Ырхыза. Но они подчиняются. И давится словами Кырым, простирает руки над толпою: молчите, смертные, сердце Наирата будет говорить с вами. Слушайте же!
— Сжечь! — грохочет Ырхыз, указав на корабли. И уточняет: — Сейчас! Всех!
Он все-таки безумен, его остановят, должны остановить, ведь не могут же они взять и…
Могут. Еще больше ударов и пинков, в ход идут не только плети и кулаки. Теперь одинаково достается и зрителем, и участникам. Только погонщиков-камов не трогают, и те сбиваются в кучки вокруг своих гигантских подопечных.
Кольцо оцепления сомкнулось вокруг поляны, захватив и скалы, и брошенные на землю полотнища, и людей, что уже понимают — не будет обещанной Агбай-нойоном платы. Будет совсем иная.
— Каганат скорбит, — возбужденно выплюнул Ырхыз. И распаляясь все больше: — Шлюхам и артистам запрещено появляться на улицах города! Смех и веселье оскорбительны в такую минуту, а нарушителей должно карать смертью!
При этом он смотрел на каганари, поняла ли? Поняла, но молчит. Правильно, не следует перечить кагану.
А внизу уже начался шторм. Настоящий и злой, не чета той жалкой потуге, которую силились изобразить скудоумные распорядители и фальшивые лицедеи. Кипело море из солдат, зрителей и артистов, расходилось алой пеной с примесью жаркой рыжины и холодом стальных росчерков. Пламя ползло по шелкам и крашеным шкурам кораблей, глодало жадно дерево и паруса, ласкало пушечную бронзу и играло с людьми.
Больше огня, больше славы, смотри, Ханма, сколь строг твой новый господин. Смотри и запоминай, чтоб не смела и думать об ослушании. Ханма и смотрит, многоглазая; Ханма расползается, несет по улочкам ручьи слухов, стучится в двери, предупреждает:
— Берегитесь, люди, быть беде!
Быть. Гудит-летит пламя, завораживает. Неотрывно глядит на дело рук своих каган Ырхыз, которого уже спешат наречь Злым, ласкает старую камчу и думает, а о чем — кто знает? Заворожен и не видит, как пусто стало на помосте. Сгинула стража в цветах Агбай-нойона, и сам он, и светлейшая каганари, и князь Юым, и даже кормилица его вечно сонная. Исчезли паланкины, гусиным косяком потянувшиеся не к воротам Ханмы, но туда, где еще воняет мочой и олифой, где стоят шатры и табуны Агбая, где ждут хозяина верные вахтаги.
Ударят? Уйдут?
Скорее второе, чем первое.
— В мой замок, — наконец, прерывает молчание Ырхыз, и ветер, подхватив горсть жирного пепла, спешит приветствовать кагана.
Ханма-замок встречал хозяина.
— Слава!
Как зимой в Гаррахе, но тогда в криках была толика надежды. Теперь же в них лишь страх. Его не спрятать за подобострастными позами и по-праздничному яркими одеждами. Как не спрятать и ожидание, и немой вопрос: что сделает каган? Рванет Золотую Узду? Перетянет, выдирая с кровью удила, стократно усиливая гнев и безумие? И не об этом ли размышляет сам Ырхыз? В лицо бы заглянуть, но не выйдет — держится в седле ровно и строго, смотрит прямо перед собой, и ведь, проклятье, видит совсем не то, что следовало.
Люди Агбая исчезли из толпы.
Гыры тоже уходят в тень, давая понять: решение еще не принято.
Мелочь человеческая волнуется, мечется водой в канаве, и не понять, то ли поддержит, то ли накроет волной, пригибая ко дну, заставляя хлебнуть зеленой жижи.
— Слава кагану! — верноподданнический фальцет, и конь сбивается с шага.
Оттеснят. Как пить дать оттеснят. Кто она, Элья, такая, чтобы следовать за каганом? Странно, что еще не…
— В сторону, — взлетает плеть перед лицом, обвиваясь вокруг кожаной перчатки. Оскал. Чужой жеребец протискивается в щель, чья-то нога поддевает под стремя, пытаясь сбросить. И поневоле приходится вцепиться в седло, разом позабыв, что она умеет ездить.
Не умеет. Теряется. Спина Ырхыза далеко, а вокруг люди. Много людей. Лица-морды, золото и серебро, шелка и высокие плюмажи. Шипение. Крики. Сутолока. Стоит упасть, и затопчут, сомнут в алое, как смяли лепестки. Снова удар, походя, по морде конской, заставляя пятиться и подниматься на дыбы. И еще по крупу. По руке. Что с ними твориться? Безумие же!
— Прекратите! — Элья перехватила плеть, но от рывка чуть не вылетела из седла.
Затопчут. Из тихой ненависти затопчут, из зависти, из попытки зацепиться в будущем, которого еще нет. Она мешает. Потому что — склана, потому что рядом, потому что при властителе. Мешает… А может просто и бездумно, только из-за нелепой случайности и сослепу. Но она умрет. Никто не виноват, не удержалась в седле, не успели спасти, не сумели помочь…
А Ырхыз исчез, скрылся в проеме ворот, куда ее не пустят. Что ж, вот и свобода: бери сполна, разворачивай коня и плетью его от души. Прочь, прочь, прочь… Куда? А некуда, как полгода назад. И даже хуже. Либо клетка, либо клинок — склан ненавидят, несмотря на перемирие — отложенная смерть против неотложной живой ненависти. И тегин — нет, каган! — по-прежнему один, но уже против всего Наирата.
Значит, пробиваться. Плети нет, ну и пусть!
— Р-ра! — Элья впечатала каблуки в конские бока, заставляя вписаться в поток. — Пшел!
Теперь Ырхызу помощь нужна даже больше, чем прежде, а потому — прорываться, крича во всю глотку:
— С дороги, сучьи дети!
И ждать удара. Люди не стерпят. Или?.. Пропускали, а потом поводья перехватила рука в черной перчатке, и раздраженный Морхай рявкнул в ухо:
— Какого хрена отстаешь? Дороги! Дороги, мать вашу!
Засвистела, заставляя расступиться, плеть, перебитым крылом повис, съехав набок, синий плащ табунария, и люди, признавая право на власть, расступились.