Наложница фараона
Шрифт:
Сафия увидела его. Так внезапно, неожиданно; такого измученного; в разорванной одежде грязной и с едва затянувшимися ранами и следами ожогов на шее, на лице и на руках. Было так страшно, так больно, так жаль его; и был страх (уже был), что он не примет ее боли, ее жалости. И что тогда?..
Она стала быстро говорить ему, что ему надо лечь, а она пока приготовит для него еду, бобовый суп и хлеб, и согреет воду для мытья. Он поест, вымоется и опять ляжет, и хорошо поспит, отдохнет…
— Ничего не надо, — произнес он как-то странно задумчиво и решительно.
Ее
— Что же вы не спрашиваете меня ни о чем? — спросил он как-то так резко, будто их ничего не связывало.
Она совсем оробела. Теперь она еще больше боялась за него, потому что она чувствовала, что теперь он будет приказывать, повелевать, а она будет подчиняться и сможет лишь слабо противиться ему; и совсем, совсем не сможет помочь ему…
— Да… расскажите мне все… — робко и скованно проговорила она.
Он помолчал задумчиво, затем произнес:
— Не то чтобы я простил, но нельзя вечно помнить зло. Такая долгая память — это тоже проявление зла… — и вдруг воскликнул с такой болью, — Пожалейте меня, у меня отец умер!
У нее сердце больно замерло в груди.
— Маленький мой, солнышко мое, золото! — заговорила она быстро, и сама не совсем понимала, что же она говорит. — Потерпите немного, совсем немного; все пройдет, вам легче станет…
Ссутулив плечи, он пристально смотрел на нее этим странным, будто остановленным взглядом своих больших, очень темных глаз…
Она не думала, что будет так больно, тяжело, больно. Она думала, что вот Андреас как-то так сделает, чтобы войско Риндфлайша ушло; и войско уйдет. О том, что это войско опасно и для нее, она совсем не думала. Она думала, что Андреас вернется, отдохнет, она его обнимет, уложит, он уснет спокойно; а она сядет возле него и подержит его руку теплую…
Но он вошел так неожиданно, и сразу больно, и она испугалась его, за него…
— Все зло от вас, — вдруг резко обратился он к ней. — Вы мучаете меня. Ваш вкрадчивый мягкий голос опутывает меня. От вас не уйти…
Ее страх сделался еще сильнее. Она боялась противоречить ему. И чувствовала обреченность, безысходность; потому что скованная этим страхом, она не могла помочь ему… Она так хотела защитить, успокоить его; он был так болен, так измучен; но он был сейчас так резок и суров с ней; она так боялась, что если она скажет что-нибудь наперекор ему, то он совсем уйдет и больше не захочет видеть ее, говорить с ней; и она не знала, что же ей делать.
— Почему я все время вижу вас, ваши глаза? — резко и повелительно спрашивал Андреас. — Вы — ведьма? Вы согласны признаться всем людям, что вы ведьма?
— Да… — почти шептала она. — Я сделаю все, как вы хотите… Но люди… люди могут обидеть меня…
Она бы пошла к людям и сказала бы все, что он хотел, только бы видеть его, только бы он не уходил от нее…
Он как будто смягчился. Ее покорность отчаянная смутила
— Вы должны стать доброй. Те, которые говорят со мной, всегда добреют. Или вы станете доброй, или я никогда больше не буду говорить с вами.
— Я добрая, — с тихим унынием отвечала она.
— Добрая? Но почему я вижу ваши глаза? Вы — ведьма!
— Нет, Андреас, нет!.. Вы больны…
— Вы злая, — говорил он как в лихорадке. Да, у него лихорадка была. — Вы злая, вы ведьма. Я вижу ваши глаза…
— Но мои глаза — это ваши глаза, Андреас! — ей стало совсем больно.
— Да?.. — спросил он вдруг тихо, доверчиво, беззащитно.
Очнулся на миг, посмотрел на нее жалобно.
И тотчас вновь помутился разум.
— Вы ведьма, — говорил он резко, четко, лихорадочно, — Вы — наложница фараона! Я узнал вас!.. Я знаю, мне говорил ваш отец… Вольф сказал моему отцу, я знаю… он сказал: «Не женись на этой наложнице фараона и дочь ее в жены не бери, потому что она — это и есть она!»
Сафия удивилась как-то уныло. Разве ее отец рассказывал такое Андреасу? Нет. Или рассказывал? Но уже было все равно…
— Вы ведьма, — говорил Андреас. Вы — наложница фараона. Это вы! Я узнал вас…
Теперь она даже не могла заплакать. Сделалось такое оцепенение. Боялась остановить его, уходящего…
Андреас подошел к дому, в котором жил. Пасмурно было. Драконы водосточных труб обыденно раскрывали пасти. Сделалась тоска. Еще сильнее…
Он поднимался по лестнице. Лестница была прежняя. Все было прежнее. И неужели Андреас пережил совсем недавно то самое? И если пережил, то почему же теперь все такое прежнее и обыденное? Ведь все было! Ведь его жгли на костре, ведь он рассеял огромное войско… Зачем же теперь…
И дверь была прежняя, обыденная. Он будто возвратился в эту жизнь из какой-то другой жизни, возвратился во времени назад, и потому ничего не изменилось.
Он постучал в дверь.
Мать не спросила, кто это стучит, а просто чуть помедлила у двери, потом спросила тихо и с каким-то слабым изумлением:
— Андреас, это ты?
Она всегда так спрашивала, когда он возвращался позднее обычного, а она уже лежала в постели, и он открывал дверь своим ключом. Сейчас у него не было ключа. Но то, что мать спрашивала так, как прежде, не раздражило его сильнее, а даже чуть успокоило. И то, что он выговорил свой привычный тихий ответ, успокаивало его.
— Я, мама…
Он наклонился, наклонил голову; она прижала обе ладони к его щекам и целовала нос и лоб…
Это было так радостно, то, что он вернулся. Она даже не могла увидеть сразу, какой он, что с ним. Он был с ней, жив был, и этого было ей довольно… Но почему же такая тоска делается? Так буднично все и оттого тоскливо. И мать это не то чтобы поражало, но как-то сокрушало — эта обыденность и эта тоска от этой обыденности. Нет, она не ждала, что придет торжественная толпа и будут какие-то шумные приветствия, да Андреасу этого и не нужно… Но какие-то перемены… чтобы жизнь его стала чуть радостней…