Наплывы времени. История жизни
Шрифт:
— Сразу после войны Сталин попытался отобрать у нас Босфор и Восточную провинцию, — сказал Несин, — да и теперь Россия еще претендует на огромную часть территории по эту сторону от границы.
Я был смущен — удивительно, что человек левых взглядов в разговоре с американцем резко критикует Советский Союз. Я ответил, что марксизм, по-видимому, не может сдержать русского экспансионизма, по крайней мере в этой части света, и он с грустью согласился, а в глазах мелькнула растерянность.
Прошедший сквозь пытки собеседник в спортивном пиджаке тоже скорбно кивнул и, не меняя темы, добавил:
— Да, американские империалисты понастроили десятки ракетных баз вдоль нашей границы!
Поскольку он затронул вопрос американского военного присутствия
— Как, будучи марксистами, вы расцениваете свое положение меж двух сверхдержав? Ведь обе угрожают независимости Турции, разве не так?
Они посмотрели на меня в полной растерянности. Их взгляд не отрицал, но и не подтверждал того, что они находятся между молотом и не менее достойной порицания наковальней, в некоем подвешенном метафизическом состоянии, в точке пересечения между логикой аргумента и неприемлемостью вытекающих из нее выводов. Я соприкоснулся с тайной отчуждения, феноменом, поразившим в послевоенные годы многих.
Люди принципа, поняв ложность своих убеждений, стараются спастись от отчаяния, утверждаясь в них еще глубже. Потерять надежду — значит погибнуть. В нескольких часах езды от советской границы передо мной сидели два марксиста, которые знали, что русские хотят продвинуться в южном направлении на территорию их страны, и в то же время всю силу гнева обрушивали на Соединенные Штаты. Не важно, какова советская реальность. Россия была врагом их врага, и этого было достаточно, чтобы вдохновить их на борьбу с окружавшим со всех сторон противником.
Я понимал их отчаяние, ибо, если фактом пренебречь как ненужной деталью, ценой рассуждений о нравственности становится отчуждение, и больше ничего.
В начале пятидесятых в Америке ожили правые, сенатор Маккарти пошел в атаку на устои либерального общества, началась охота на инакомыслящих — конформизм поразительно быстро вошел в моду.
Вскоре стало известно, что появились драматурги, которые не могут найти продюсеров для постановки своих пьес на радио. Им отказывали под предлогом прокоммунистических симпатий, даже если они не состояли в партии. Общество ограждало себя на всякий случай. Америка испытала первую водородную бомбу — с одной стороны, многие осуждали это событие за безнравственность, с другой — опасались, как бы она вскоре не появилась у русских. Мао Цзэдун изгнал Чан Кайши — прочные основы либерализма расползались подобно тесту, которое вот-вот грозило превратиться в суфле. Нечто подобное произошло в один прекрасный день на Бруклинских Высотах.
Луису Унтермейеру, поэту, известному составителю многочисленных антологий, было за шестьдесят. Большой аристократический нос и страсть к разговорам, особенно о писателях, их творчестве, дополняли колоритный образ старого ньюйоркца. Сорок лет назад он отказался унаследовать фамильное ювелирное дело и предпочел стать поэтом. За это время Луис успел четырежды жениться, причем дважды на одной и той же женщине, поэтессе Джин Старр, преподавал, писал, издавал, а благодаря быстрому взлету телевидения стал национальным героем, выступив в роли ведущего телепередачи «Угадай мою профессию». Это была одна из первых популярных шоу-программ, где он перед телекамерой вместе с фельетонисткой Дороти Килгаллен, издателем Беннетом Серфом и Арлиной Фрэнсис с помощью незамысловатых вопросов, для ответов на которые почти не отводилось времени, должен был угадать, чем занимается тот или иной человек. Все это сопровождалось остротами, на которые, имея отменную память на каламбуры и анекдоты, он был большой мастер.
Луис любил поэзию и молоденьких женщин, не всегда, впрочем, соблюдая в своих пристрастиях эту последовательность. В день своего восьмидесятилетия он заметил: «Я все еще бегаю за ними, хотя сам не знаю зачем». Среди его закадычных друзей было много крупнейших американских поэтов, включая Уильяма Карлоса Уильямса, Роберта Фроста, Эдну Сент-Винсент Миллей и Марианну
Луис очень любил жизнь, особенно теперь, когда она улыбнулась ему, подарив всеобщее признание и возможность хорошо зарабатывать на телевидении. Его нынешняя и последняя жена Брайна, названная родителями-популистами в честь Уильяма Дженнингса Брайана, была редактором журнала «Мадемуазель» и обладала утонченным остроумием, в котором могла поспорить с мужем. Однако ей было трудно соперничать с его неуемной энергией: шутки сыпались из него как из рога изобилия, и она могла остановить этот поток, только зажав уши руками и громко закричав. В наступавшей тишине он шел к пианино и исполнял несколько бравурных пассажей из произведений Бетховена. Оба были милые, симпатичные люди, регулярно получавшие чек на солидную сумму и обитавшие в уютной запущенной квартире на Бруклинских Высотах.
Будучи уверен в собственном совершенстве, Луис потерял всякое критическое отношение к себе. Когда ему перевалило за девяносто, я единственный раз услышал, как он упрекнул себя в том, что, «пожалуй, слишком много писал», и порою, надо добавить, весьма поверхностно. Именно эта самоуверенность, на мой взгляд, погубила его — он оказался совершенно неподготовлен к удару, который получил, придя как-то за четыре часа до начала передачи в студию и услышав, что телевидение отказывается от его услуг. Незадолго до этого имя Луиса появилось в журнале «Лайф», в списке спонсоров Уолдорфской конференции, и кому-то понадобилось раздуть кампанию, организовав письма против его участия в программе «Угадай мою профессию». Рекламодатели испугались, и телевидению пришлось ему отказать.
Драматизм ситуации усугублялся тем, что режиссер передачи был в свое время его студентом и прослушал у него курс по литературе. Изгнание мэтра его крайне огорчило, ибо это была его идея — пригласить Луиса на роль ведущего. Оправившись от шока, Луис позже вспоминал, как его ученик оправдывался: «Все знают, что вы никогда не были связаны с левыми, но отнекиваться бесполезно, вам все равно не поверят, только поймут, что вы не желаете быть правоверным американцем».
И Луис заперся дома. Как правило, мы встречались на улице не реже двух раз в неделю. Или раз в месяц созванивались. Теперь он пропал. И Брайна неопределенно отвечала, что он не хочет подходить к телефону, надеясь, что мы скоро увидимся. Я редко смотрел телевизор и пребывал в абсолютном неведении относительно исчезновения Луиса с экрана. Мне казалось, что он, если захочет, то позвонит.
Луис просидел дома не менее полутора лет. Его парализовал страх. Он испугался не столько политической ситуации, сколько хрупкости человеческих отношений. Это ужаснуло его. Он любил людей, и люди отвечали ему тем же — остроумие Луиса как ведущего вызывало всеобщий восторг. И вот результат — он оказался выброшен на улицу, забыт и никому не нужен. Впечатления от этой истории легли в основу пьесы «После грехопадения», которую я написал десять лет спустя.
Такой человек, как Луис Унтермейер, думаю, не выдержал не только по личным причинам, но в силу исторических обстоятельств — привычные в прошлом гарантии оказались неожиданно выбиты из-под ног. Вопрос в том, существовали ли они когда-нибудь вообще.