Нарцисс и Златоуст
Шрифт:
Несколько недель спустя большой труд Златоуста был завершен и установлен. Повторилось то, что он уже не раз переживал: созданное им перешло во владение других, произведение рассматривали, оценивали, хвалили, воздавали должное и оказывали почести и ему самому; но в душе его и в мастерской царила опустошенность, и он не знал, стоил ли его труд этой жертвы. В день открытия он был приглашен к столу священников, была праздничная трапеза, пили самое выдержанное вино, какое было в обители; Златоуст ел вкусную рыбу и дичь, но более, чем старое вино, его согрели участие и радость, с какими Нарцисс приветствовал его произведение и это торжество.
Уже существовала в набросках новая работа, которую заказал настоятель, — алтарь для часовни Марии в Нойцелле; часовня эта относилась к монастырю, в ней отправлял службу один из мариаброннских священников. Для этого алтаря Златоуст хотел сделать фигуру Девы Марии и увековечить в ней один из незабываемых образов своей юности — прекрасную боязливую дочь рыцаря Лидию. В остальном же
Его мучили сомнения; с тех пор как была завершена большая работа, в его жизнь вошел разлад, он пропускал заутрени, был глубоко обеспокоен и недоволен. Теперь он много думал о мастере Никлаусе и о том, не станет ли скоро и он сам таким же, как Никлаус, прилежным, бравым и искусным, но не свободным и не молодым. Незадолго до этого его заставило задуматься небольшое приключение. Во время своих прогулок он встретил молодую крестьянскую девушку по имени Франциска, которая ему очень понравилась, и он принялся ухаживать за ней, используя все свое прежнее искусство. Девушка с удовольствием слушала его болтовню, весело смеялась его шуткам, но отвергла его ухаживания, и он впервые почувствовал, что в глазах молодой женщины выглядит стариком. Туда он больше не ходил, но не забыл об этом. Франциска была права, он стал другим, он сам это чувствовал, и дело тут не в нескольких прежде времени появившихся седых волосках, не в морщинках вокруг глаз, а скорее в самом его существе, в душевном строе; он находил себя старым и до ужаса похожим на мастера Никлауса. С досадой наблюдал он за собой и пожимал плечами; он стал несвободным и оседлым, он не был больше орлом и зайцем, он стал домашним животным. Когда он бродил по окрестностям, его больше новых странствий и новой свободы интересовали запах прошлого, воспоминания о былых похождениях, он страстно и недоверчиво искал их, как собака ищет потерянный след. А если он отсутствовал день или два, если немного загуливался на свободе, его неудержимо тянуло обратно, мучили угрызения совести, он чувствовал, что его ждет мастерская, чувствовал ответственность за начатый алтарь, за приготовленный материал, за своего помощника Эриха. Он больше не был свободен, он больше не был молод. Он твердо решил: когда Лидия-Мария будет закончена, он снова отправится в поход и еще раз приобщится к страннической жизни. Нехорошо так долго жить в монастыре в окружении одних мужчин. Монахам такая жизнь подходит, ему — нет. С мужчинами можно вести славные умные разговоры, они знали толк в работе художника, но все остальное — легкая болтовня, нежность, игривость, любовь, чувство бездумного удовлетворения — мужчинам было неведомо, тут нужны женщины, и странствия, и бродяжничество, и все новые и новые картины. Все вокруг него было каким-то серым и серьезным, немного тяжеловесным и мужским, он заразился этим, это проникло ему в кровь.
Мысль о странствии утешала его; он усердно трудился, чтобы скорее обрести свободу. И по мере того как из дерева постепенно возникал образ Лидии, когда он завершал работу над ниспадавшими с ее благородных колен строгими складками платья, его охватывала глубокая щемящая радость, печальная влюбленность в образ, в прекрасную фигуру застенчивой девушки, в память о былом, о своей первой любви, о первых странствиях, о юности. Благоговейно работал он над нежным ликом, отдавая ему лучшее, что было в нем самом, свою молодость, свои самые нежные воспоминания. Счастьем было работать над ее склоненной головой, над ее приветливо-скорбным ртом, над благородными руками с длинными пальцами и красиво изогнутыми кончиками ногтей. Если позволяло время, и Эрих с восхищением и благоговейной влюбленностью рассматривал скульптуру.
Когда она была почти закончена, он показал ее настоятелю. Нарцисс сказал:
— Это твое самое прекрасное творение, милый, во всем монастыре нет ничего, что могло бы сравниться с ним. Должен признаться, что в эти последние месяцы я несколько раз с тревогой думал о тебе. Я видел, что ты обеспокоен, что ты страдаешь, а когда ты исчезал на несколько дней, я иногда с тревогой думал: может быть, он больше не вернется. И вот ты сделал эту великолепную скульптуру! Я рад за тебя и горжусь тобой!
— Да, — сказал Златоуст, — скульптура получилась. А теперь выслушай меня, Нарцисс! Чтобы эта скульптура получилась, понадобились вся моя молодость, мои странствия, моя влюбленность, мои ухаживания за многими женщинами. Вот источник, из которого я черпал. Источник скоро иссякнет, сердце мое пустеет. Я закончу эту Марию, но потом на некоторое время возьму отпуск, не знаю, надолго ли, и снова наведаюсь в свою юность и встречусь со всем тем, что мне когда-то
— Я часто предлагал ее тебе, — прервал его Нарцисс.
— Да, и теперь я от нее не откажусь. Мне надо заказать себе новое платье, и, когда оно будет готово, я попрошу у тебя лошадь, несколько талеров и отправлюсь в мир. Не говори ничего, Нарцисс, и не огорчайся. Я поступаю так не потому, что мне здесь не нравится, лучше места я бы не нашел нигде. Речь о другом. Ты выполнишь мое желание?
Больше на эту тему почти не говорили. Златоуст заказал себе простое платье для верховой езды и сапоги и по мере приближения лета заканчивал работу над Марией, будто это было его последнее произведение, бережно и любовно придавая рукам, лицу и волосам окончательную завершенность. Могло даже показаться, что он оттягивал отъезд, что охотно задерживается из-за завершающей тонкой работы над скульптурой. День проходил за днем, а он все еще поправлял то одно, то другое. Нарцисс хотя и тяжело воспринимал предстоящую разлуку, но иногда слегка посмеивался над влюбленностью Златоуста, над его нежеланием оторваться от фигуры Марии.
Но в один прекрасный день Златоуст все же застал его врасплох, придя проститься. Ночью он принял решение. В новом платье и новом берете пришел он к Нарциссу и сообщил об отъезде. Некоторое время назад он уже исповедался и причастился. Теперь он пришел, чтобы откланяться и взять деньги. Обоим прощание далось нелегко, и Златоуст старался выглядеть решительнее и спокойнее, чем был на самом деле.
— Увижу ли я тебя еще? — спросил Нарцисс.
— О да, если твоя славная лошадка не сломает мне шею, мы непременно свидимся. Иначе здесь не останется никого, кто будет называть тебя Нарциссом и доставлять тебе беспокойство. Будь уверен. Не забывай приглядывать за Эрихом. И чтобы никто не прикасался к моей скульптуре! Как я уже сказал, она останется в моей комнате, а тебя прошу никому не давать ключа.
— Ты рад, что уезжаешь?
Златоуст задумался.
— Да, я радовался этому, не отрицаю. Но теперь, когда пришла пора уезжать, на душе у меня не так весело, как может показаться. Ты посмеешься надо мной, но разлука дается мне нелегко, и эта привязчивость меня настораживает. Это как болезнь, молодым и здоровым такое неведомо. Мастер Никлаус тоже был таким. Впрочем, не будем болтать чепуху! Благослови меня, милый, я уезжаю.
И он уехал.
Нарцисс много думал о друге, тревожился за него и тосковал о нем. Вернется ли эта улетевшая птица, этот милый, легкий на подъем странник? Теперь этот удивительный и дорогой его сердцу человек снова брел своим извилистым, причудливым путем, снова скитался по миру, с вожделением и любопытством, подгоняемый своими могучими темными инстинктами, бурно и ненасытно, словно большой ребенок. Храни его Господь, только бы он вернулся целым и невредимым. А пока он снова летал туда-сюда, как мотылек, снова грешил, соблазнял женщин, следовал своим прихотям, может быть, попадал в смертельные потасовки, может быть, оказался в тюрьме и там погиб. Сколько тревог доставлял этот белокурый мальчик, который жаловался на старость и при этом смотрел такими детскими глазами! Как же за него не бояться! И все же Нарцисс всем сердцем радовался за него. По правде сказать, ему очень нравилось, что это упрямое дитя было так трудно приручить, что у него были такие причуды, что он опять вырвался на свободу, чтобы перебеситься.
Каждый день в тот или иной час возвращался настоятель мыслями к своему другу, вспоминал о нем с любовью и тоской, с благодарностью и тревогой, иногда сомневался в нем, иногда осыпал себя упреками. Может быть, надо было смелее дать понять другу, как сильно он его любит, как мало желает, чтобы тот стал другим, насколько богаче стал благодаря ему и его искусству? Он мало говорил ему об этом, быть может, слишком мало, кто знает, а вдруг его можно было удержать?
Но он стал не только богаче благодаря Златоусту. Благодаря ему он стал также беднее, беднее и слабее, и, конечно же, хорошо, что он показал это другу. Мир, в котором он жил и который был ему приютом, его мир, его монастырская жизнь, его пост, его ученость, его прекрасно выстроенная философская система — все это благодаря другу часто бывало сильно поколеблено и становилось сомнительным. Несомненно, с точки зрения монастыря, рассудка и морали его собственная жизнь была лучше, она была правильнее, устойчивее, упорядоченнее и образцовее, это была жизнь, исполненная дисциплины и строгого служения, непрерывной жертвенности, постоянного стремления к ясности и справедливости, она была значительно чище и лучше, нежели жизнь художника, бродяги и соблазнителя женщин. Но если посмотреть сверху, с точки зрения Бога — разве порядок и дисциплина примерной жизни, отказ от мира и плотских утех, удаление от грязи и крови, уход в философию и молитву были и в самом деле лучше жизни Златоуста? Разве человек и в самом деле создан для того, чтобы вести упорядоченную жизнь, часы и обязанности которой отмеряются ударами колокола, зовущего к молитве? Разве человек и в самом деле создан для того, чтобы изучать Аристотеля и Фому Аквинского, понимать по-гречески, умерщвлять свою плоть и бежать от мира? Разве не Господь наделил его плотью и инстинктами, темным голосом крови, способностью грешить, наслаждаться, отчаиваться? Вокруг этих вопросов кружились мысли настоятеля, когда он думал о своем друге.