Нарцисс и Златоуст
Шрифт:
И потом, жизнь, которую вел Златоуст, была, вероятно, не только по-детски непосредственнее и человечнее, в конечном счете, надо полагать, требуется больше мужества и величия, чтобы отдаться ужасающему потоку и хаосу, совершать грехи и брать на себя их печальные последствия, нежели для того, чтобы умывать руки и вести чистую жизнь в стороне от мира, разбить себе сад, полный гармонии и прекрасных мыслей, и прогуливаться, не ведая греха, меж ухоженных грядок. Должно быть, куда труднее, мужественнее и благороднее брести в изорванной обуви по проселочным дорогам, страдать от солнца и дождя, голода и нужды, предаваться чувственным радостям и платить за это страданиями.
Во всяком случае, Златоуст показал
Легко ему было в разговорах с другом подчеркивать свое превосходство, противопоставлять его страстям дисциплину и упорядоченность мысли. Но разве любой едва заметный жест созданной Златоустом фигуры, каждый глаз, каждый рот, каждый усик вьющегося растения, каждая складка на платье не были больше, действительнее, живее и незаменимее того, что мог дать мыслитель? Но разве этот художник, чье сердце было полно строптивости и беспокойства, не дал бесчисленному множеству людей, нынешних и грядущих, символы их горестей и устремлений, не создал образы, к которым это бесчисленное множество могло обратиться с молитвой и почитанием, с душевной смутой и тоской, находя в них утешение и поддержку, черпая силу?
С печальной улыбкой вспоминал Нарцисс все те эпизоды, когда он, начиная с ранней юности, направлял и поучал своего друга. Благодарно принимал это друг, каждый раз признавая его превосходство и наставничество. А потом без громких слов выставлял рожденные из бурь и страданий своей истерзанной жизни творения: не слова, не поучения, не объяснения, не призывы, а истинную, возвышенную жизнь. Насколько беднее в сравнении с этим был он сам со своими знаниями, со своей монастырской дисциплиной, со своей диалектикой!
Вокруг этих вопросов кружились его мысли. И как когда-то много лет назад он вторгся в юность Златоуста со своими призывами и увещеваниями и придал его жизни новое направление, так и его друг после своего возвращения глубоко затронул и потряс его, побуждая к сомнению и переоценке. Они были равны; Нарцисс не дал ему ничего, что многократно не вернулось бы к нему обратно.
Друг уехал, предоставив ему время для раздумий. Проходили недели, давно отцвел каштан, давно потемнела молочная бледно-зеленая листва дубов и стала твердой и прочной, давно отклекотали на башне ворот аисты, вывели птенцов и научили их летать. Чем дольше отсутствовал Златоуст, тем больше понимал Нарцисс, что он для него значит. В монастыре было несколько ученых отцов, был там и знаток Платона, и превосходный грамматик, и один или два утонченных теолога. Среди монахов было несколько преданных, искренних душ, всерьез относившихся к своему призванию. Но не нашлось никого, кто стоял бы вровень с ним, с кем он мог бы всерьез померяться силами. Это мог дать ему только Златоуст. Снова лишиться его было тяжелым испытанием для Нарцисса. С тоской вспоминал он уехавшего.
Часто заглядывал он в мастерскую, подбадривал Эриха, который продолжал работать над алтарем, и с тревогой и нетерпением ждал возвращения
Нарцисс боролся. Он взял себя в руки, он не отрекся от своего призвания, в своем строгом служении он не поступился ничем. Но он страдал от утраты и сознания, что его сердце, отданное Богу и служению, так сильно привязалось к другу.
Двадцатая глава
Лето прошло, увяли и осыпались маки и васильки, полевые гвоздики и астры, затихли лягушки в пруду, и аисты летали высоко, готовясь к прощанию.
И тут вернулся Златоуст!
Он вернулся после полудня, моросил дождик, и он, пройдя сквозь монастырские ворота, сразу направился в мастерскую. Он пришел пешком, лошади не было.
Увидев его, Эрих испугался. Он, правда, узнал его с первого взгляда, и сердце его рванулось навстречу мастеру, однако ему показалось, что вернувшийся стал совсем другим человеком; это был не прежний Златоуст, а на много лет постаревший, с посеревшим, как от пыли, полуугасшим лицом, с впалыми щеками и нездоровым, мученическим выражением лица, на котором, однако, застыла не боль, а улыбка, добродушная стариковская терпеливая улыбка. Он шел, с трудом передвигая ноги, и казался больным и очень усталым.
Как-то странно посмотрел этот изменившийся, чужой Златоуст в глаза своему юному помощнику. Он вернулся незаметно, словно только что вышел из соседней комнаты и был здесь совсем недавно. Он молча протянул руку, не поздоровался, ни о чем не спросил, ничего не рассказал. Он только вымолвил: «Мне надо поспать». Действительно, вид у него был ужасно усталый. Отослав Эриха, он прошел в свою комнату рядом с мастерской. Он стянул с головы и уронил шапку, снял башмаки и подошел к постели. В заднем помещении он увидел под покрывалом свою Мадонну; он кивнул ей, но не подошел снять покрывало и поздороваться. Вместо этого он подошел к окну, увидел во дворе смущенного Эриха и крикнул ему:
— Эрих, не говори никому, что я вернулся. Я очень устал. Подождем до завтра.
Потом он лег, не раздеваясь, на кровать. Но сон не шел, и через некоторое время он встал, тяжело подошел к стене, где висело небольшое зеркало, и посмотрел в него. Он внимательно разглядывал Златоуста, взиравшего на него из зеркала. Это был усталый, старый и увядший человек с сильно поседевшей бородой. В тусклом зеркале отражался немного опустившийся старик с хорошо знакомым лицом, которое стало чужим, как бы ненастоящим и, казалось, не имело к нему касательства. Оно напоминало ему знакомые лица, чем-то мастера Никлауса, чем-то старого рыцаря, который велел сшить ему пажеское платье, а чем-то даже святого Иакова в церкви, старого бородатого святого Иакова, который в своей шляпе пилигрима выглядел древним и седым, но тем не менее веселым и добрым.