Народ лагерей
Шрифт:
Лицо мое постарело,
Но сердцем я молод еще.
И в битвах заматерело
Избитое тело мое.
Пусть руки мои ослабели,
Я буду трудиться сполна.
За вас всей душою радею,
Сыночек родной и жена.
Хочу, чтобы хлеб доставался
Не муками и не слезой,
Не нашей судьбой, а чужой.
Стихотворение называется «Воскресение», автор его — Кальман Шимон, рабочий кирпичного завода: крепкий, коренастый, добросовестный, с кротким взглядом. Стихов прежде не писал, он и читать-то едва умеет. За душой у него шесть классов начальной школы. Работал в воронежском лагере. Стихотворение под названием «Мой сынок» написал тоже он.
Сыночек, кровинка родная,
Тебя я не видел почти.
И ты без отца подрастаешь,
А я здесь тоскую вдали.
Эх, только б до дома добраться,
Обнять твою милую мать,
И больше бы не расставаться,
И больше бы горя не знать!
Вряд ли следует объяснять, что в стихах Кальмана Шимона важны не их художественные достоинства, а то, что написал их именно Шимон. Окольные пути всегда самые прекрасные в жизни, а тут перед нами поистине завораживающий крюк от завода в Туркеве до Воронежа и от кирпичной кладки до ямбов, почти безукоризненных.
Нетрудно подыскать поэтов вровень с Шимоном. Вот, пожалуйста — Реже Шамуэл Хусар. Окончил три класса коммерческого училища. Читал немного, зато хотя бы прочел Ади.
Весь свет на меня ополчился,
Меня придавил небосвод.
Мир тысячью пальцев вцепился
В мой обвиняющий рот.
Кричи — тебя не услышат,
Проси — все равно не дадут.
Вокруг равнодушием дышит
Холодный, безжалостный суд.
Нужда своим жестким скелетом
Стянула больное нутро.
Душа не согнулась под ветром,
И ветер лишь вышиб слезу.
Хусар перепробовал немало занятий. Был садовником, статистом в фильме, официантом, к тому же в Париже, на втором этаже Эйфелевой башни. Ресторанчик принадлежал одному арабу, Хусар три месяца разносил там пиво. Затем вернулся на родину и вступил в должность казначея кассы взаимопомощи… после чего стал рядовым солдатом, позже — пленным, а еще позднее поэтом. Возможно, поэтом он и останется.
* * *
Если подходить к людям с человеческими мерками, то нельзя не признать, что в душах происходит колоссальный сдвиг. Нельзя не признать, что хоровое пение, декламация, театр и обращение к стихотворчеству свидетельствуют
В усманском лагере, где было собрано две тысячи триста венгерских офицеров, «культурная работа» отличалась крайне низким уровнем. На театральных подмостках разыгрывались балаганные представления с шуточками вроде тех, какими пользуются ярмарочные зазывалы. Поначалу публика валом валила — «не грех и поразвлечься», но последующие постановки шли при полупустом зале. Кислая продукция оскомину набила.
С организацией хора тоже долго раскачивались. Сначала взялся за дело некий учитель. Помучился-помучился и бросил. Затем стал хормейстером Альфонз Надаши, военный священник бенедиктинец. Этот согласился, но с условием, чтобы его не заставляли дирижировать пением «Интернационала». Почему же? Да потому, что в тексте есть кощунственные слова: «Никто не даст нам избавленья: ни Бог, ни царь и не герой».
«Интернационалом» ему и не пришлось дирижировать, вместо гимна был исполнен «Бурлящий мир» Кодая и венгерские песни, «исконно народные». Сформировалась небольшая группа любителей пения во главе с этнографом Петером Морваи, где разучивались старинные венгерские народные песни ипроводилось сравнение с музыкой этнически родственных народов. Коллектив взял себе название «Певец-сказитель» и пользовался у слушателей невероятным успехом.
Актер Дердь Галамбош объединил вокруг себя группу поклонников Петёфи. Участники декламировали стихотворения Петёфи, а позднее Ади, Юхаса[16], Аттилы Йожефа, исполняли стихи в переложении на музыку. Кто бы мог подумать, что Петёфи превзойдет в популярности Имре Кальмана?! Плен и здесь расставил все по местам.
Однако далеко не всегда поиски приводили к удовлетворительным результатам. Наиболее привлекательным номером программы по-прежнему оставались «трактирные сценки» с проходными фигурами тоскующего патриота или косоглазого цыгана. Впрочем, это была не просто дань памяти, а воспоминание о праздниках, не только аромат родины, но и привкус рислинга и сливовой палинки. Правда, со временем оказалось, что этого маловато для утоления жажды прекрасного.
Хорошо помню, как в танцевальном кружке ставили народный танец. Надо было не ударить в грязь лицом и во что бы то ни стало переплюнуть румын с их яркими, зажигательными плясками… От венгров вызвались шестеро, но на первой же репетиции выяснилось, что ни один из них не потянет. С примитивными притопами-прихлопами стыда не оберешься. «Надо позвать Хорвата!» — предложил кто-то.
Имре Хорват, старый крестьянин, сказал, что сам-то он уже не плясун, ноги не те, но коленца показать взялся. Как у них в селе плясали, потому что по-другому он не умеет. Скрипач-то найдется? Скрипач нашелся, и даже не один, предложив как танцевальный мотив песенку «Взошла чахлая пшеница». Хорват тряхнул головой. «Слушай!» — говорит, и затянул дребезжащим, старческим голосом знакомую с детства мелодию.
Скрипач подхватил, а шестеро танцоров выстроились на сцене и принялись разучивать показываемые стариком фигуры. Из шестерки волонтеров были два крестьянских парня, художник, типографский рабочий и два учителя. Они разучивали венгерский танец, как учится ходить ребенок. «Ладно ли будет?» — поинтересовался Хорват. «Здорово!» — ответили ему. Получилось и в самом деле здорово.
Танец ладный, но уж больно короткий. Репетировали, должно быть, час, когда Хорват заявил: «Ну а теперь быстрый!» Для быстрого ведь тоже подходящая музыка требуется, и скрипач опять было сунулся со своей «Чахлой пшеницей»: всем, мол, нравится, но старик Хорват решительно отмахнулся. «А ну ее к лешему! — сказал. — Эта сюда не годится». Все и сами видели, что не годится, но где другую взять?