Народ на войне
Шрифт:
Ох, французы до женщин ласые! С мужчинами немые — ни мы их, ни они нас не понимают. А с женщинами сразу забалакает, засмеется, чуть не пляшет. Женщины их хорошо понимают, они веселья ждут, мы ж натруженные, от суровой жизни грубые. Моя Феся от меня много горя за французов приняла. Отговаривалась, что моряк-де он, будто мне не все равно, пехота или матрос мою бабу под крылечком лапает.
Я французов бил из ревности, за девушек. А так они мне всех подходящее из иностранцев: и веселые, и вино не морщась пьют, и песни поют, не кобенятся, не как те, англичане. И нашу беду понимают.
Американцы румяные, пьянюги, драчуны. Это ничего бы, мы тоже по этим грехам ходим. Ну до чего же они на деньги ласые! Вчера зазвал нас пиво пить и все перед нами золотом об стол звонил: бросит — и в карман, опять о стол бросит... Стол же каменный, золото звенит, так даже пожар у него на лице от радости. А платить — мы же и заплатили, сбежал шельма.
Американец с тобою гуляет-гуляет, а платить не любит. Оскалит зубы, сунет руки в карманы и ждет, чтобы кто заплатил. Он всё больше на привозе [103] , по рынкам рыскает, как есть торг-переторг.
103
Привоз — место на базаре, куда привозят товар (обл.).
Итальянцев я знал некоторых, разобрать же не умел — какие. Красивые, черноглазые, усы хороши. Скучали они, все домой хотели, сразу видно было — силом их привезли.
От тебя пользы как от пустого улья — и пчел нет, и собака не помещается. О чем тебя ни спросишь, ничего-то ты мне разъяснить не умеешь. Сам же я ни разу этих иностранцев не видел, а знать хочется.
Надо нам теперь на этих иностранцев зоркий глаз иметь. Может так статься, разберутся они в делах да и повернут к нам от белых. Так как бы не прозевать.
Когда окончательно победим, надо будет об иностранцах подумать. Что ж мы, заразные какие, так и будем жить без гостей? Только зорко смотреть надо, а то таких гостей приласкаем, что и подметки на ходу срежут.
V. ОФИЦЕРЫ (БЕЛЫЕ)
Он хвастает,
Я роблю,
Я в кусочки,
Он к рублю,
Я весь в дырьях,
Он в окладе,
Я хоть в щелку,
Он в параде,
Я овшивел,
Он в духах,
Я на нарах,
Он в пухах,
Я тощаю,
Он в жиру,
Я скучаю,
Он в пиру,
Всем товарищ,
Ему смерд,
Что мне к росту,
Ему смерть.
Я весело на войну шел. Дома смелости девать было некуда. Потом, на фронте, соскучился я немца бить. А тут полюбились мне умные люди, тут царя сместили, а тут сердце мое противу офицера горит.
Про офицеров нам хорошего говорить не приходится. Если не злодей, так лодырь, дармоед. Чужим хребтом трудится. Нам их уважать не за что.
Всегда я ихнего брата не любил. Бывало, на фронте похвалят какого-нито товарищи, а на поверку выходит: и на том спасибо, что в зубы не бил.
Главное —
Они думают, мы ничего не замечаем. А у нас такие замечательные есть, всякую бородавку на нем сочтут. Я у своего полковника на грудях приметочку знал, все думалось: дойдет время — под всякою шубкой разгляжу.
Прежде и доброта не на месте, бывало. Как обида, так легче служилось, желчь копили. А как подарил раз ружье да часы мне, да стал я про него хорошо думать,— так мне служить трудно пришлось, всё в обиду.
Снес я, что велели. В горницу меня не пустили. Стою у притолоки, переминаюся. А нету хуже ихней прислуги, вроде собаки на лохмотье стервится. Стою, жду, молчу. А что у меня в грудях спеет — теперь вот и видать.
Разве ж забудешь, если в денщиках служил? Самая обида. Как и не человек будто. Он в чести, а ты ему сапоги чисти.
Кто, спрашивает, согласен героем со мною? И нашелся парнишка. Одяглися офицерами, на конь — и айда по дороге. Только вдруг из кустов — тах-тах. Герои оземь мертвяками, мы к ним,— что такое? А это наши, не предупрежденные, офицерской амуниции не вынесли.
Ни бомбы, ни пули не боюсь. Ну ничего, кроме офицерского задаванья. Бывало, весь немой стану, так бы и съел его, а ответа не найду.
Мы не по-ихнему от женщины рождалися. Меня мама в поле родила, на жнивье. Недожала, а сынка дождала. Никто и не видал, кроме ржи да серпа. А ихние мамы рожают — все доктора доглядают, под окнами соломку стелют, чтоб паничик не напугался да назад в мамку не влез.
Многого от них не спрашивали, да и малого не видали. Были вежливые,— так разве ж это в сравнение, до чего мы у них в руках.
Подобрали сестричку одну геройскую: молодая, а замордована до того — даже паралич у нее. Сейчас ей ордена там, слова всякие, под стаканчик. А она настраданная, ни рукой, ни ногой, сидит молчки, как воробышек примерзлый. Они — то, они — сё, пьют и пьют — и до того допилися, выскочил генерал, кричит: «Хочу в честь сестры геройской джигитовку сделать». Да на конь, да через стол сигать. Как брызнут из-за стола — только параличная сестра сидит белая вся. И почел генерал через тую геройскую сестру на коне скакать — раз туда, раз назад, раз туда, раз назад.
На море от тесноты темно. Посадились они кое-как. А сигналу в море идти — нету и нету. Как выскочат к морю красные, как почнут красные стрелять по пароходам. Как почнут чертями по бережку носиться, как завоют на пароходах люди, как загорится на пароходах. А углю им кочегарики не насыпали, а воды им не дадено, теснота, скарб, ребятишки. Иностранцы сигнала не подают, с берега стрельба, и на берег выпуску не будет.
И вот вступили мы в его родной город, и к ему на квартиру. Там мама его, важная дама, сейчас меня на кухню выслала и как бы в денщики. Он-то выговаривал ей: не то, мол, маманя, времечко. А что люди не те, так не сказывал.