Народ на войне
Шрифт:
Снес я его чемодан, он приказывает: «Сядь на чемодан, жди, никому места не уступай». Только он от меня, как генерал ко мне и «вон!» кричит. Я ему доложил: чемодан, мол, полковника. А он — «вон!», да и все. Выдрал у меня чемодан и свою генеральшу на него усадил. Ну, думаю, тут дожидаться не приходится. Пусть сами разберутся. Да и утек на берег. Не привелось по Европам прокататься.
А тут иностранцы всех сортов оружия со всей Европы. Смешалися языки — к офицерам приехали, а к нам ходят. Тут эвакуация, тут нам местечка не достало, на берегу осталися мы, и стали каждый
Раскрыл рубаху, кажет грудь: «Привел,— кричит,— я вас на худое дело, на плохое место! Какие мы добровольцы, не могу я теперь живым быть, пробью,— кричит,— грудь свою!» И застрелился. А застрелился — и нас освободил, ушли мы.
Держит он меня за руку, вежливо говорит. А меня ажно тошнит, до того я на немецкой войне офицеров невзлюбил. Мне от них и хорошее плохо.
Скажу правду: все звери теперь, все лютые. Да только и зверь в своем гнезде теплом дышит, гнезда же у нас с ними разные.
Глянул я на беляков — одни начальствующие. Сам себя в бой посылает, сам от себя дезертирует. Чего там навоюешь?
Может, не все богатые враги, а почти что. Головка у богатого, может, и по-нашему думает, а сердечко по жирному куску тоскует.
Мы в скирде. «Гори,— кричат,— краснее, на то вы и красные».
У меня отец бомбы начинял, так мне ли эту белую моль жалеть?
Я скажу: белые хуже всех били. Били-били, в четырех местах левая моя нога перебита. Правая заплесневела. Просил смерти — не дали, время у них не хватило, наши подошли.
Думаю, ошибется, к матери забежит. Стерегу. Забежал-таки! Я за ним, в охапку сгреб, в отопление, завязал всего. Ну и натешился я над врагом!..
Сидят кружком, посередине бочечка с вином. Здо-о-ровый мужчина, усатый, в шпорах, всем из бочки наливает. Тут меня приводят. И пошло! Сперва напоили меня, потом плясать заставили, потом петь велели. Я им «шинкарочку» спел робким голосом, непохожим. Потом усатый спрашивает своих: «Убить его, что ли?» Это меня-то! А я ж не очень пьян и двадцать годков только, и ажно пот по мне. Тут наши подошли.
С нами один дворянин был, даже и товарищ как будто. А знал я, что дворянин,— не верил ему.
На стене офицеры нарисованы. Наши же и рисовали для смеху. Брюхаты, усаты, растопыры. Видно, что для смеху. А я не смеюсь, а я так бы и убил, а я видеть просто их не могу — до того старое болит.
Я-то его признал, а он всех разве упомнит. Мы в солдатах, что волны, все на одно лицо. «Подойди»,— говорит. Подошел. Он хрясь меня в зубы, и раз, и два, и сколько-то. Зашелся я кровью, сплюнуть хочу. «Глотай»,— приказывает. Глотнул я со всеми зубами. А он меня в глаз, а я в землю, он пальнул, а тут как бабахнет! Он со стульчика — кувырк. Наши подошли.
Жили
Хороша работа, когда сам в ней хозяин, тогда хоть нужники чистить, всякий труд мил. А для врага, да под его глазом, да для его выгоды — перышко с земли поднять тяжело.
Вот, думаю, я ему работаю, зато сыто ем. День так думаю, два так думаю, на третий обижусь до последней кровинки чего-то. Все свои нехватки, все его лишки пересчитаю, ничего ему не прощу, работа омерзеет. А что делать?
Им кто по плечу похлопал — они и рот до ушей. Нас на такое не купишь, мы на овес не ржем.
За шинель его споймал, он треплется, не дается. Ни у него, ни у меня оружия, а ни чайной ложечки. Оба раненые, а пустить друг друга не в силах, до того врага знаем.
И не выходит, что как бы противу своего народу мы воюем. Сперва, может, и было, а как я-то попал — одни там офицеры.
Теперь другое, теперь и приказы, и дисциплина. А в прошлом годе куда проще воевалось. Знай одно — кто враг. А уж как того врага доходишь, то твое дело.
Мы за хаткой прилегли, напротив они перебегают, так, с угла. Я одного подстрелил. А он шкандыб-шкандыб — в хату. За ним кровь ручеечком. Я удержать себя не в силах, не на немецкой войне,— в хату за ним. Тут и он меня подстрелил.
Я одно хочу узнать начисто. Кто это такое различие в людях пустил, что одни господа, а другие — голые-босые?
Ты думаешь: хлоп! — и готово, сразу разделились. Нет, брат, это еще при древних людях вышло, что одному привалило, в хозяйстве как бы удача. А сосед ни колоса не нажал. Один силы набрал, другой к нему за кусок в кабалу. И стал этот один, того — другого — в кабале держать, не отпуская. Чем другому отбиться было? Своего ничегошеньки. И так на долгие годы.
Заработал волк зайчатины, а мышь голодает. Лег волк вверх брюхом. «Чеши,— говорит,— мышь, мне пузо, а я тебя за это содержать стану». Содержал, содержал, пока ему мышь пузо не прогрызла.
Бедные да богатые — вот тебе и всё. А добрые да злые — это только по своим людям идет, бедные до бедных, богатые до богатых. А чтоб эти тем — одни разговоры.
К нам добры, значит, нужны мы, не иначе. Я в денщиках чесоткой заболел, так мой-то при мне врача спрашивал, долго ли я болеть буду, и другого в денщики взял.
Теперь наш ход. У них в глазу ласка, а ты не верь. Где нам место, им пожар. Теперь у нас под ногами ихняя жизнь былинкой приникла.
А мы их любили? Ненавидели. Оттого и грубы мы, что желчь в нас кипит. При хорошей жизни, я думаю, грубых не будет.
Держит сынка на коленях, картинки ему разъясняет, читает сынку. Думаю, счастливые вы, рассчастливые, нежены, учены, с детства никакой обиды не знаете. Отчего ж, думаю, такими вы зверями на нашего брата сделались?