Народ на войне
Шрифт:
Мы ушли с войны, и с нами три наших офицера. До первого поезда с нами дошли, в вагончик порхнули, ручкой машут. «Куда?» — кричим.— «Скоро увидимся,— отвечают,— за родней слетаем да и обратно». Тут поезд двинул. Да они ни врагу на прибыль, ни нам на убыль.
У денщика житье особое. Спал я у него в прихожей, под вешалкой. Целую ночку к нему гости, в карты играли. Одень-раздень, одень-раздень, подай того, подай другого, то-се — всю ночь! Днем ушлют в часть, чтобы я ему за харчи ничего не стоил. В части свой труд. Так вот из суток в сутки.
Просидели вы, говорит, задницы мужицкие
Лежал с нами один корниловец, рукавом всё хвалился: мертвая голова у него на рукаве нашита была, беды не чуял. Все храбрость рассказывал, зверства, веселился. А тут красные, а тут к нам опрос. Нас не трогают, офицеров волочат куда-то. К этой мертвой голове с опросом,— нижний чин, говорит, такого-то простого полка. Про рукавчик ни гугу, и мы молчим до поры. Как от окошечка писарек такой рыженький, рябоватенький. «Докладаю,— говорит,— что он корниловец с мертвой головой, и потому,— говорит,— докладаю, что всю,— говорит,— он мою кровь насмешками распалил».
Сижу я и думаю: ладно, будет все наше. Всё приберем к рукам. А вот выйдет ли у нас такая во всем аккуратность — и наряд, и все, как у ихних благородий? Вот он мимо меня ступает индюком, да ненадолго.
Привели в волость, сидит вроде черкеса, через грудь газыри. Мужиков — вправо, баб — влево, детей — в клеть. У него кнутик-нагаечка по сапожку щелк да щелк, у него в глазах — все, можно сказать, наши аграрные пожары горят.
По всем хатам бурею, стон стоит. К учительнице старой: «Ты сколько,— спрашивают,— годов здесь учительствовала?» А она больше тридцати годов здеся. Сказала. «Значит,— говорят,— ты и коммунистов здешних обучила, на ж тебе пенсию за то»,— и через лицо ее нагайкой.
Вот фамилии того генерала не припомню, а тоже на Питер с войском шел. Шел-шел с войском, а пришел да оглянулся — батюшки? Ни солдатика! Один-одинешенек. Только лампасы и осталися при нем.
Корнилова-генерала я сколько раз видел. Он будто русской крови, по лицу же так выходит — калмык он, что ли. Смелый генерал, но солдата не переносит, ему солдат божья котлетка, изрубил — скушал. Он сам в плен ушел, а солдат бросил. Хорошего ждать от него не приходится, хоть и самый он главный у нас.
Где у генерала Корнилова сердца искать, не знаем мы, не доктора. Нас до генеральской груди с трубкой не допускают, как бы мы, его сердечко разыскавши, из груди его не вынули.
Сам на Питер идет, нас с собою ведет. Как бы ему наш Питер бока не вытер! Тоже вояка! К немцам в плен ушел, солдат на убой бросил. Недолго мы с ним в попутчиках побаловались.
Казачков к домам, как щучку в речку, чтоб маштачки [104] на фронте не изголодались. А нас, пехоту, к немцу на охоту. Мы и голодом живы. Генерал думает: довольно пехоте моих верных казачков развращать. Да только куда генералу пехоту перехитрить. И двух дней мы на фронте не побыли, как снялись и перешли к мирным делам. Не знаю, какова генеральская удача на Дону-дому, только, думается, и там не засидится.
104
М'aштак, маштач'oк — малорослая лошаденка (обл )
Матросня, та змей разных себе на груди травит
Привели его в черную горенку. Сидят они за столом, а в сторонке у них эдакий чубатый казачина, от дикости глаз в нем не видать, здоровенный, в палачах как бы. Молчи, говорят, не молчи, а пустим мы тебя к товарищам, вроде как бы недоноском. И сейчас ему бороду и все волосья выжгли и на дощечке все ногти оттолкли.
Я-то знаю, кому наша доля не мила. Кто смеху нашего, так и то не переносит. Кто при хорошей жизни от нас за духи-запахи бежит.
Вот уж что не просто — это офицеры белые. Ведь они наши командиры были, одну войну воевали. А по войне, как по родне,— всякий брат. Надо ж было им так заслужить, что, кроме желчи, ничего для них у солдата не осталось.
Были и хорошие, да где они теперь, как им веру дать? Чай, хорошие-то с плохими под одной командой Россию продают.
Они думают: мы дурни петые, ничего не видим. Жалованье у офицера невеликое, а как он теперь живет? С коляски не сходит, в шампанском по горло, крашеных девиц на каждую руку по паре. На чьи деньги? На наши.
Иззяб я, синий хожу. Я тепло люблю, да и тощ я в дырки одеваться. Жиру мало, не греет. И видел я шубку на одном поручике, ох! И за что им такое счастье? А за то, что пользу народу наработали — жрут круглые сутки, полные нужники золотом набили.
И газет не надо, и бреши сколько влезет, и все видать! Идешь мимо, не козыряешь, а он не орет. Идешь навстречу, не сворачиваешь, а он не орет. Яблоки он рассыпал, так сам и подобрал. Завтра драпать будут, увидишь.
Жены у них красивые бывают, но плохие очень, злые какие-то. Говорит так, как змея шипит, смеется,
будто ее щекочет кто. Шипит на нас, смеется с хахалями, делать же ничего не делает. Рожу выкрасит, духами зальется, взялась под ручку и пошла задом крутить. Тьфу!
Есть и меж нас ихней сестры любители. Ясно, от такого всего ждать можно — еще перебежит под чью-нибудь юбку.
Генерал — это уж вроде бога Саваофа, самый главный. На нас он, бывало, и не глядел поодиночке, целыми частями только и замечал нас. Мы ж к нему хорошо присмотрелись.
VI. ВРАГИ
Противу немца, что велено, геройствовали. А своего врага сам выбрал, тут баловаться некогда.
Это хорошо, да и то, мол, неплохо. Эдак и глаза раскосить можно. А знай твердо, кто враг,— тогда и путь виден.
Доброволец нам не родня. Он те и крест, и часы дает, и землю сулит. А ты ему веры не даешь: чужое семя.
Стоим мы двое на часах, охраняем. Только и солнышко еще на всходе, шасть господин полковник и с ним еще какие-то два. И прямо к кассе. «Никак,— говорим,— нельзя»,— и винтовочки навели. А они: «Ма-алчать, в порядке эвакуации!» Мы бровей друг дружку: «Эге, мол, коли эвакуация, так нашим тоже казна пригодится, а коли нет — так за грабеж». И всех пристрелили. И вправду была эвакуация.