Нас время учило
Шрифт:
— Ты что? С самим Галатом говорил?
— Да.
— А чего он?
— Смотрел, что я сделал.
— Ух ты! — замечает мою работу Филиппов. — Вот это да! Да ты здорово можешь! Похвалил подполковник?
— Похвалил.
— А чего он сказал?
— Сказал, фон делать не надо.
— А ты чего?
— А я сказал: нельзя.
— Почему?
— Потому что нельзя, и все.
— Дак… — Филиппов замолкает на полуслове и несколько секунд очумело смотрит на меня, как будто первый раз видит. Потом,
— А ну, вылетай, смотри, что Разумовский натворил!
За моей спиной толпа. Ну до чего ж необычны похвалы!
После обеда я заканчиваю. Голубой фон внизу обрамляется Кремлевской стеной и башней со звездой. Теперь все.
К нашей палатке ходит весь батальон. Солдат, выкладывавший ордена, побежден, я в фаворе, обо мне говорят, за ужином сам Филиппов выдает мне вторую порцию каши. До чего дошло!
Последняя медкомиссия
Члены отборочной комиссии сидят за столом на открытом воздухе, в тени высоких деревьев.
Сколько их было, этих медкомиссий! Но эта — особая, последняя, — она отбирает на фронт.
Мы стоим в очереди, обнаженные до пояса, и ждем, когда нас вызовут.
Члены комиссии осматривают каждого из вызванных, задают стандартные вопросы и разделяют — здоровых направо, с жалобами налево, для дополнительного осмотра или на ВВК.
Пошел наш взвод. Десять шагов вперед, приседание, два поворота.
— Кулик! Десять шагов вперед. Приседание. Жалобы есть? Следующий!
Сзади знакомый гнусавый голос:
— Вот сейчас Разумовский налево пойдет… Вот увидите. На фронт не поедет… вот увидите…
Как он мне надоел!
— Следующий!
Снимаю очки, прячу в карман.
— Фамилия!
Отвечаю.
— Кру-гом! Нале-во! Напра-во! Присесть! Жалобы есть?
— Нет.
— Направо. Следующий!
Отхожу направо. В строй. Надеваю очки.
Все. Еду на фронт.
Ну что, Жаров, выкусил?
На фронт
Ну вот и свершилось!
Мы уже не запасники — мы уже маршевая рота!
Это ощущение наглядно и осязаемо в новых гимнастерках, крепких блестящих ботинках, скрипящих ремнях, в шуршащем ворсе новеньких шинелей и сказочно чистом, прямо со склада, новом белье. Оглядывая наш неузнаваемый строй, Филиппов добродушно ухмыльнулся и изрек:
— Ну, фронтовики! Вас прямо хоть на парад!
— Тэбэ бы на той парад! — тихо проворчал стоящий за мной Жигалка…
Неясно вспоминается мне посадка в эшелон, увозивший нас на фронт.
Помню только суматоху последних минут, разбивку по вагонам, последние выкрики наших командиров, с которыми мы провели эти шесть долгих месяцев, топот ног, мелькание серых шинелей, суматошное распределение
Поезд еще стоит на путях. Слышны паровозные гудки, свистки, грохот пронесшегося локомотива… Наш вагон волнуется и гудит.
— Где же портянки? Почему не дали? К маршевому обмундированию положены новые портянки!
— Ткаченко сказал, что потом раздаст.
— Та дэ ж то потом — уже идэмо на фронт!
— Вин казав, нэдополучэны…
— Брэшет, гад!
— Получил, наверное, и пропил!
— Даешь портянки!
Крики из нашего вагона разносятся по всей станции. Через двери вагона смотрю последний раз на стоящих на насыпи Барсукова, Борисова и Филиппова. Спиной к нам стоит Ткаченко и что-то им говорит. Куда-то побежал Канищев. Какой-то офицер подходит к нашим. Те вытягиваются и делают под козырек — начальство, наверное. Красно и, как всегда, бессмысленно лицо Борисова. Подтянут и строен наш лейтенант. Фуражка Филиппова лихо сдвинута на затылок.
Гудок паровоза. Сейчас поедем.
Человек десять стоят в открытых дверях вагона и хором скандируют:
— Да-ешь пор-тянки! Да-ешь пор-тянки!
Ишь, осмелели… Фронтовики…
Среди начальства движение. Прибегает Канищев с каким-то свертком в руках и сует его Ткаченко.
Свисток. Гудок паровоза, и нас резко дергает. Тронулись.
Ткаченко бежит! С портянками!
Погромыхивая, эшелон начинает набирать скорость. В открытые двери вагона летит сверток материи. Его ловят, что-то кричат и свистят вслед Ткаченко.
Едем. Стучим. Громыхаем. Трясемся.
Как все это знакомо и в то же время совсем по-другому — мы едем на фронт!
Посреди вагона раскидывают белую материю, размеряют ее и начинают резать на куски. А что ж так мало? Где ж тут на шестьдесят человек? Тут и на двадцать-то не наберешь! А тонкая-то какая!
Руководит мерильщиками Паршенков, он в нашем вагоне, и я впервые с большим интересом рассматриваю легенду нашей роты. Хриплый громкий бас Паршенкова покрывает все остальные голоса, он командует, бранится и громогласно объявляет, что нас надули, суки, обокрали и что недодали еще три таких свертка.
Что бы я ни думал о Паршенкове, но сейчас он прав. Я сам видел, как сверток влетел в вагон, и никто, конечно, не успел ни отрезать ничего, ни спрятать. Все, что было, — налицо.
— И что это за портянки? — спрашивает Паршенков, держа в руках тонкий белый кусок и демонстрируя его нам. — Утиральник, да и все…
— Хлопцы! — вдруг соскакивает с нар Жаров. — А ну, кажить мэни! — Он берет из рук Паршенкова материю, разглядывает ее и вдруг кричит: — Так то ж и есть утиральник! То ж я все понял! Я вспомнил! Нам к обмундированию маршевому положены новые носовые платки… Вот они их на ходу и кинулы, а портянки наши…