Наследники
Шрифт:
…В ту же ночь Лелюх был арестован, а через два дня осужден военным трибуналом дивизии. Десять лет тюрьмы ему заменили штрафным батальоном.
После этого Пустынин решил пересмотреть наградные листы, составленные незадолго до этого события на красноармейцев первой роты, отличившихся в последних боях. У Федора Илларионовича не было оснований сомневаться в подвигах бойцов роты. Однако дать дальнейший ход документам он не решился: дивизия отступала, оставляя врагу один населенный пункт за другим, — до наград ли сейчас? За отданные неприятелю города и села, рассудил он, полагаются награды иного свойства. Пустынин легко убедил командира и комиссара батальона в правильности своего решения, и дело о наградах было отложено.
Но как быть с Савоськиным?
Боец этот совершил подвиг, о котором сам же Пустынин написал в армейской газете и о котором теперь знали далеко за пределами дивизии. При выходе из окружения в районе степного совхоза
— Скажите, пожалуйста, Пустынин, что еще должен был совершить красноармеец Савоськин?.. Такое, чтобы мы имели моральное право хлопотать о присвоении ему звания Героя Советского Союза?
Пустынин некоторое время молчал, стараясь угадать истинную подоплеку этого вопроса.
— Я что-то… простите, товарищ майор, но я что-то не понимаю вас, — наконец сказал он, и сказал чистую правду, потому что действительно не понимал, что скрывается за словами командира полка.
— Очень жаль, — сказал майор и тут же, на глазах Пустынина, зачеркнул слова «Красная Звезда» и поверх них написал крупными буквами: «Ходатайствую о присвоении посмертно звания Героя Советского Союза красноармейцу Савоськину Ивану Спиридоновичу». И, уже не поднимая глаз на Пустынина, коротко распорядился:
— Вы можете идти.
Федор Илларионович был достаточно опытен и умен, и он понял, что произвел на командира полка не совсем благоприятное впечатление, если не сказать большего.
По дороге на свой командный пункт он лихорадочно размышлял о том, как бы вернее и более коротким путем исправить положение. Десятки вариантов проносились в его разгоряченном мозгу, и ни на одном из них нельзя было остановиться — так несовершенны и ненадежны были эти варианты. Оставалось одно радикальное средство вернуть столь глупо утраченную репутацию — это отличиться в завтрашнем же бою: выскочить первым из окопа, поднять над головой пистолет, как делал комиссар Фурманов, и с возгласом «За Родину! За Сталина!» побежать вперед, к неприятельским окопам, увлекая за собой красноармейцев. Другого, как говорится, не дано.
Так он и решил поступить.
Ранним утром, когда над тускло отсвечивающими, темными от росы касками бойцов засвистела хватающая за самую душу красная ракета и когда кто-то рядом, кажется командир взвода, не своим, истошным голосом крикнул: «Вперед!» — и, согнувшись, побежал по окопу, Пустынин вскарабкался на бруствер и вдруг совсем забыл и о пистолете, который надо бы поднять над головой, и о тех пламенных словах, которые приготовил еще с вечера, — все забыл Федор Илларионович Пустынин, даже то, что за минуту до этого ему было очень страшно. Он не помнил, каким образом вновь очутился в том же окопе, откуда только что выскочил: дернул ли его за штанину стоявший сейчас рядом с ним комбат, или то была иная, более могущественная сила — поди теперь узнай. Тут же стоял Андрейка Ершик, десятилетний «ординарец» командира батальона, и смотрел на Пустынина своими шустрыми и как будто насмешливыми глазами. Заметив воспитанника, Федор Илларионович побледнел, лицо его вмиг усеялось мельчайшими бисеринками пота. Только сейчас ему до ужаса стало ясно: не отличился!
А на другой день прибежал связной с сообщением, что Пустынина вызывает командир полка. Расстояние до штаба Федор Илларионович прошел как по раскаленным угольям, готовый ко всему на свете, кроме разве того, что услышал из уст самого майора:
— Поедете в академию Фрунзе, товарищ Пустынин.
Нужно сказать, что, не возьми командир полка греха на свою душу, не видать бы Федору Илларионовичу Пустынину академии как своих собственных ушей. Военные люди хорошо знают
Учитывая, что Федор Илларионович — человек высокообразованный, и тот немаловажный факт, что он прибыл не откуда-нибудь, а из-под самого Сталинграда, его зачислили на первый курс без вступительных экзаменов.
Вскоре в биографии Пустынина произошло знаменательное событие: Федор Илларионович женился… Нет, нет, не на Любаше, которой он простить не мог ее молчания — больше двух недель он не получал от нее писем! — и которую, если честно признаться, он попросту разлюбил, — что поделаешь, в разлуке такое случается со многими. Хорошо еще, что он оказался предусмотрительным человеком и не заключил с ней преждевременного брака. Теперь они свободны — он и она тоже… Ну а ребенок? Что ж, ребенок… Ведь он не будет более счастлив, если на его глазах начнут разыгрываться настоящие драмы из-за того, что между родителями нет любви! Лишь люди с рабской психологией заглушают в себе великое чувство. Нет, Федор Илларионович не пойдет по такому ложному, трусливому пути! К тому же он далеко не мальчик, чтобы добровольно нацепить себе наручники. И коль пришла настоящая — он это чувствует — любовь, любовь взаимная, не станет же он врагом своего счастья!
Пустынин познакомился с Тоней, а точнее сказать, с Антониной Васильевной Штукаревой — она была в годах, — на вечере в клубе академии, где семьи преподавателей и слушателей встречались с фронтовиками. Федор Илларионович выступил с большой речью, рассказав о своем участии в Сталинградском сражении. Его несколько раз прерывали аплодисментами, а когда он сошел с трибуны, за кулисами его ждала девица с большим букетом живых цветов. Это и была Антонина Васильевна Штукарева. Они стали встречаться. Вскоре Антонина Васильевна познакомила его со своим отцом, полковником Штукаревым, старшим преподавателем тактики в академии. Спустя месяц сыграли свадьбу, и Федор Илларионович перекочевал в квартиру тестя.
Пустынин окончил академию и ждал назначения в войска, но, как отличнику, ему предложили поступить в адъюнктуру, а затем, много лет спустя, — в Высшую академию имени Ворошилова. Он охотно поступил и в это учебное заведение, решительно отметая наветы людей, которым нужно было еще доказывать, что ученье — свет, а неученье — тьма. При этом главным аргументом в борьбе с несознательными товарищами, упрекавшими Пустынина в его «вечном студенчестве», был, разумеется, известный наш призыв: «Учиться!», и Федор Илларионович учился.
В общем, все в его жизни складывалось как нельзя лучше, и никаких там ЧП не было, если не считать двух случаев, внесших в мирную его семейную жизнь временный раздор. Старому, давно овдовевшему Иллариону вздумалось навестить сына, «повидать напоследок» своего Федяшку, и он написал о своем намерении приехать в Москву. Письмо прочла Антонина Васильевна и трое суток не разговаривала с мужем, и не разговаривала бы, наверное, еще бог знает сколько, если б Федор Илларионович не написал отцу и не посоветовал ему «пока не приезжать». Второй случай был более неприятным. Однажды Антонина Васильевна распечатала, как делала всегда, письмо на имя мужа и нашла в нем фотографию мальчугана, как две капли воды похожего на Федора Илларионовича Пустынина. На обороте была надпись, не оставлявшая положительно никаких сомнений: «На память папке». Тут уж Антонина Васильевна устроила ему настоящую истерику. Федору Илларионовичу пришлось приложить немало усилий, чтобы «локализовать», как он говорил потом, этот инцидент. Правда, после этого он чаще обычного стал думать о Любаше: как она там, что с нею? Когда этот червячок уж слишком больно сосал под ложечкой, Федор Илларионович вновь начинал выдвигать против Любаши обвинения, явившиеся, как он старался убедить самого себя, причиной их разрыва. Но не всякий раз удавалось сделать это — в таких случаях он открывал буфет, где у него всегда стоял спасительный графинчик. В глубине души он уже давно чувствовал, что не любит свою супругу и что, в сущности, он глубоко несчастный человек — и все только потому, что навсегда потерял так жестоко обиженную им же самим Любашу.