Научная дипломатия. Историческая наука в моей жизни
Шрифт:
У Гейштора была трудная, порой даже трагическая семейная жизнь (об этом я уже упоминал). Но он мужественно переносил все это, оставаясь на людях жизнерадостным и дружелюбным человеком, с которым было всегда хорошо и удобно общаться.
Последний раз я виделся с ним в Осло на заседании бюро МКИНа в 1999 году. Я уже писал и повторю, что тогда, может быть, впервые за многие годы наших встреч он жаловался на здоровье; я не забуду, как еще в ресторане на берегу фьорда в Осло, где Гейштор как всегда с большим умением выбирал сорт вина, я увидел в его глазах усталость и тоску.
В течение многих лет я испытывал чувство неудовлетворенности,
Столь же неоднозначно как и польскую историографию можно оценить деятельность известной в 1960–1970-е годы школы венгерских специалистов по экономической истории во главе с тогдашним вице-президентом венгерской Академии наук Жигмонтом Пахом.
Я познакомился с ним на одном из международных конгрессов. Элегантный профессор с изящно подстриженными усами, блестяще образованный, знающий много иностранных языков, Пах был в фаворе у венгерских властей. И именно он демонстрировал европейский международный уровень, совсем не был похож на сторонников догматического марксизма. Он фактически создал школу «экономических историков», начав с использования количественных математических методов. Параллельно с ними в том же ключе работала группа американцев, эстонский историк Ю. Кахк и советская группа во главе с академиком И.Д. Ковальченко.
Помню, как в идеологических отделах ЦК с подозрением отнеслись к этому направлению в науке, увидев в нем такую «формализацию» историко-экономической проблематики, которая могла подрывать принципы марксистского подхода. К тому же в Москве были явно недовольны подключением к этому американцев.
Активность венгерских ученых вписывалась в ту общую специфику, которая была связана с позицией венгерского руководства в целом.
Рядом с Пахом находились два его самых успешных и активных ученика и последователей – Дьердь (Георгий) Ранке и Иван Беренд.
Я был хорошо знаком с обоими – Ранке был моложе и более ориентирован на национальные приоритеты, в то время как Беренд был международной фигурой. И оба они занимали существенные позиции в венгерской науке – Ранке был короткое время директором Института истории АН Венгрии (он умер неожиданно, совсем молодым), а И. Беренд был избран президентом венгерской Академии наук, а затем подобно Гейштору стал президентом Международного Комитета историков. (Позднее Беренд переехал на жительство в Лос-Анджелес, в США).
Смягчение позиции советского ЦК в отношении этой венгерской группы произошло в значительной мере благодаря авторитету академика И.Д. Ковальченко, а затем и активному сотрудничеству с венграми будущего академика, директора ИНИОН В.А. Виноградова.
Частое общение с Пахом, а затем и дружеские отношения с Берендом усиливали мое понимание глубокой дифференциации внутри историков социалистического содружества, органических связей многих из них с международным научным сообществом. Одновременно такие люди как Пах, Гейштор, Беренд и также в будущем президент венгерской Академии наук Домокош Кошари – специалист по европейскому Возрождению
Монолит в виде социалистического содружества (особенно в таких странах, как Польша и Венгрия) медленно, но верно подвергался эрозии. Как и устои марксизма-ленинизма в общественных науках этих стран.
Предметом беспокойства были и «резивионистские» настроения среди ряда историков Болгарии и Румынии.
В Болгарии это было, в частности, связано с публикацией книги о фашизме, в которой авторы отошли от «классических» определений фашизма, принятых в теории марксизма. Я помню, как зав. сектором истории ЦК инструктировал выезжающих в Болгарию, чтобы они выступали с критикой упомянутой книги.
Конечно, темой, постоянно обсуждаемой в ЦК, был так называемый македонский вопрос. Болгарские историки постоянно обращались к ранней истории, чтобы обосновать постоянную принадлежность Македонии к Болгарии (в том числе и той части Македонии, на которую претендовала Греция).
Что касается Румынии, то в этом случае за «ревизионизм» принималось стремление румынских властей (и историков) «удревнить» происхождение румынской нации, вывести ее истоки ко временам Римской империи.
Из Идеологического отдела ЦК (и из Отдела науки) постоянно шли запросы с просьбой подготовить аналитические справки о положении в исторической науке в Болгарии и в Румынии. Насколько мне известно, советские идеологические организации обсуждали эти вопросы и с соответствующими отделами в ЦК Болгарии и Румынии. Как бы компенсируя свои «прегрешения», болгарские коммунисты максимально поддерживали советскую позицию и активно критиковали своих соседей (венгров и поляков).
Но помимо этих вопросов, которые оценивались в Москве как проявления ревизионизма, наш советский Национальный Комитет историков, как и соответствующие научные институты, сталкивались и с противоположными настроениями.
Опыт иного толка долго накапливался в общении с историками из ГДР.
Наши встречи и контакты были весьма частыми и активными. В Берлине было так же, как и у нас – существовали два ведущих исторических института: один – германской истории, а другой – всемирной истории. Оба они, как и Институт древней истории, возглавлялись членами ЦК СЕПГ.
И немецкие коллеги как бы постоянно подталкивали всех нас «влево», к борьбе с любыми проявлениями ревизионизма и отступлением от принципов марксизма-ленинизма. Следует ясно представлять, что, как и в политической области, так и в сфере общественной мысли, с их стороны шли постоянные импульсы и инициативы к ужесточению наших позиций и в германском вопросе, и по другим проблемам.
Я помню, как неоднозначно выслушивали в Москве выдвинутую в Берлине идею о «двух германских нациях», которая разрывала немецкую историю. При этом немецкие историки, следуя тезисам ЦК СЕПГ, причисляли, например, Лютера и все, что было с ним связано, именно к передовой германской нации. И постоянно шло это странное толкование различных периодов и персонажей германской истории.