Навь и Явь
Шрифт:
– Давайте-ка перекусим, что-то голод разыгрался, – прошептала она.
Костры они опасались разводить, дабы не выдать себя; впрочем, это им и не требовалось: сухарям да орехам всё равно готовка не нужна. Сидя под зелёным шатром кустов, сёстры-ведуньи, их дочери и Боско с хрустом грызли питательные плоды лещины, то и дело замирая: не слишком ли громкие звуки издавали их челюсти, перемалывая орехи и сушёный хлеб? Не услышит ли их чуткое ухо навьи?
Голубу послали за водой к ручью. Перед тем как наполнить кувшин, девушка вдохнула полной грудью позднелетнюю лесную
– Кукушка, кукушка, сколько мне жить осталось? – с щемящей тоской под сердцем шёпотом спросила Голуба.
Далёкое, гулкое «ку-ку» смолкло. Горчащий холодок наполнил грудь Голубы, но она отмахнулась от эха тревоги, зазвеневшего между стволов. Глупость все эти приметы…
– Ох! – вырвалось у неё.
Черпая воду, она в задумчивости не заметила, как обронила вышитый платочек, и небыстрое, но властное течение лесного ручья подхватило кусочек льняной ткани и понесло его прочь – туда, где остановилась на отдых Северга. Спотыкаясь, путаясь в траве и оскальзываясь на камнях, девушка погналась за платочком, но дотянуться до него уже не сумела даже палкой.
– Ф-фу, – пропыхтела Голуба, растерянно останавливаясь. – Ещё этого не хватало…
Оставался только плащ из волшбы и поток живого ветра, который она и призвала себе на помощь. Раскинулись руки-крылья, тело стало щекотно лёгким и взмыло над водой, отражавшей зелень лесного шатра с тёмными прожилками ветвей, и крючковатый клюв схватил улику, которая могла бы выдать их всех с головой.
– Что-то долго ты, – хмуро буркнула мать, принимая у Голубы кувшин, полный свежей, холодной воды. – Тебя только за смертью и посылать…
Снова кукушечье молчание аукнулось в груди.
– Мы правда все умрём, закрывая Калинов мост, матушка? – Впрочем, ответ холодным дождём скрёбся в сердце Голубы.
– Почто спрашиваешь, коли сама знаешь? – угрюмо блеснула мать глазами из-под сурово сведённых бровей. – Вся наша сила уйдёт на закрытие, все души целиком будут потрачены, чтобы воздвигнуть над проходом нерушимые скалы. Только эти камни и останутся от нас.
Жизнь мелела, как пересыхающий ручей, деревья прощально дышали тенистой прохладой, и даже птицы погрузились в торжественно-скорбное молчание. Сколько ударов сердца, сколько шагов им осталось? Не давала ответа лесная чаща, призадумались цветы, роняя росистые слёзы… Сурово молчала Дубрава, сосредоточенно и отстранённо пряча взгляд в инее ресниц; она, должно быть, уже приготовилась принести себя в жертву, а сердце Голубы отчаянно рвалось из груди, хотело ещё жить и биться. И любить.
Долго коптил костёр Северги. Сдвинув его с камней, она достала испёкшиеся потроха и ела их, отрезая кусочки, а Голуба-сова, взгромоздившись на ветку, больше всего на свете желала сидеть рядом и брать зубами мясо с этого ножа, а потом уснуть с навьей под одним плащом. Ей хотелось сорвать с себя пелену невидимости, соскочить в траву в людском облике и рассыпать своё сердце тысячей сверкающих росинок, но Северга не должна была знать, что они рядом и следят за ней. Всё, что ей оставалось – это пить взглядом молоко седины с её волос и тихонько посылать со своих губ ветерок дрёмы, заставляя веки Северги тяжелеть.
Ночь
Нет, так нельзя. Закусив губу, Голуба мяла в руках безрукавку, а её жаждущее жизни сердце металось, не в силах сделать выбор. Её взгляд упал на бельевой узелок Северги, а в следующий миг она уже знала, как поступить. Свернув безрукавку, она сунула её между чистыми рубашками – авось, навья не заметит сразу, а когда увидит, то решит, что сама взяла подарок Голубы. «Только это и справедливо, только так и должно быть», – решило сердце, а решив, успокоилось. Ресницы Северги не дрогнули и не разомкнулись, когда по её лицу скользнула тень ласкающей руки…
Навья пробудилась только через час. Сложив мясо в мешок, она привязала его к палке, на которой уже висел узелок со сменой белья, разметала погасший костёр и двинулась в путь. Она по-прежнему не видела пять теней, что скользили за ней по пятам: беззвучную мягкокрылую сову, неприметную горлицу, хитрую лисицу, ловкую кошку и быстроногого зайца.
Продвижение вперёд продолжалось весь остаток ночи и утро. Ясный, солнечный полдень вынудил Севергу снова сделать привал, чтобы переждать слишком яркое для её глаз время суток. Настал черёд Боско сторожить, а остальные расположились в заброшенной медвежьей берлоге на отдых. Похрустев орехами и сухарями, Голуба подложила под голову свой узелок и, утомлённая бессонной ночью, нырнула под шуршащий лиственный покров дрёмы.
…И провалилась в рыжую круговерть солнечного леса. Хоровод стволов сливался в плотный, навевающий дурноту забор, птичье чириканье осыпалось яркой черепицей с ветвей, а живое, текучее золото солнечных зайчиков смеялось под ногами. Бежать, плясать, виться вихрем! Грудь забыла, как дышать, а сердце взорвалось ослепительной жар-птицей и покорно упало в руки навьи, шагнувшей из-за дерева. Солнце ласкало светлый лён её вышитой рубашки, стройные сильные голени были обвиты вперехлёст ремешками чуней, а насмешливый, пронзительно-злой лёд глаз преобразился в тихий, грустный свет туманного утра. Пальцы Голубы утонули в лоснящихся, спутанных чёрных прядях волос, присыпанных первым снегом седины.
«Почему ты не взяла безрукавку? Я вязала её для тебя с любовью… чтобы ты не зябла холодными ночами, – вырвался из её сердца горестно-укоризненный вздох. – И чтобы помнила обо мне».
«Прости, милая, – покаянно опустились ресницы Северги, и тёплая ладонь стёрла со щеки девушки слезу. – Я и так не забуду тебя никогда».
Солнечная нежность поцелуя слила их губы в одно целое, а холод правой руки Северги при объятиях вырвал у Голубы рыдание. Судорожно обняв её за шею и впечатавшись своей щекой в её щёку, она вжималась в навью всем телом.