Наваждение
Шрифт:
Сделает или нет? Зря ходила или не зря? Марья Ивановна кусала губы, чувствуя, как от нервного озноба разбаливается голова. Стыд, остатки злости и жалкого злорадства, а главное – мучительная нелюбовь к самой себе… Господи, да можно ли так жить! Наклонившись вперед, несильно ткнула тростью в спину старого кучера Мефодия:
– К церкви повороти.
Тот кивнул, подбирая вожжи. Маша подумала: вот ведь и он меня как облупленную знает. А как относится? Презирает? Жалеет? Важно ли это?.. Да, наверно, важно. Только она никогда определять не умела. То казалось: все хорошие, любят ее, глядят с улыбкой. И она среди людей – эдакая
Потом пришли другие времена. Как-то незаметно она привыкла смотреть на себя усталыми и раздраженными глазами мужа, Дмитрия Михайловича Опалинского. Да: ничего не получилось! Некрасива, неуклюжа, неумна. За что ни возьмется – надрыв и суета, а толку чуть. И все-то о себе, все о себе. Племянники неучами растут, рабочие с приисков разбегаются, родной сын и тот, чуть что, рукой машет: отстань!
Может, она просто родилась не тогда и не там? Ее место – в бальной зале какого-нибудь Тюильри. Огни, ароматы, бездумное круженье… Вот бы Софи-то посмеялась, подумала она, тяжело выбираясь из дрожек. И мне бы надо… Кто-то сказал (то ли мудрец античный, то ли егорьевский знакомый), что главное в жизни – уметь посмеяться над собой. Маша, в общем, была с этим согласна и честно старалась, но мешало недоумение: с чего смеяться-то?! Слезы одни! Вот и сейчас тоже: вспомнишь, как злобилась, на Софи глядя, как выспрашивала ее с жадным, стыдным любопытством – и так совестно…
Она поднялась на паперть, привычно оделяя нищих, не глядя на них и не вслушиваясь в их благодарственное бормотанье. Вошла в храм. Там в этот час было тихо и почти пусто. Матушка Арина Антоновна, сложив руки на коленях, сидела возле короба со свечами. Маша, подойдя, заказала обедню во здравие рабы Божией Людмилы.
– Не спит ночами и не спит, – пожаловалась, в ответ на озабоченный матушкин вопрос. – Нервная очень. Так ведь и понятно…
– Настойки моей надо, на шишечках, – живо предложила Арина Антоновна, – она, ты знаешь, от всего. От живота, от суставов… Я тебе к вечеру Павушку-то с ней подошлю.
Маша наклонила голову: спаси Бог!.. Они с матушкой в последнее время – после долгого бестолкового перерыва – опять задружились. Обеим было ясно – почему; и обе молчали, не решаясь даже словом коснуться запретной темы.
Опять ведь она, с острой ревностью подумала Маша. Я все о Фаниной судьбе сокрушалась, а она не успела приехать – и все решила вроде как мимолетом, каким-то таинственным способом, так что и не узнаешь ничего напрямую, остается слухами питаться.
Я, что – не смогла бы так-то? Ох, да куда мне…
Она остановилась перед иконой Покрова Богородицы. Икона была новая, привезена в церковь на Машиной памяти – лет двадцать назад. Она теперь часто вспоминала, как смотрела когда-то на яркие краски – киноварь, золото, лазурь, – жмурясь от восторга. Она тогда еще не знала ни Софи, ни Мити. Все было впереди…
Краски за двадцать лет почти не потускнели. Огоньки свечек отражались в цветной поверхности и серебре оклада текучей мозаикой. Высокая, тонкая, ломкая фигура Богородицы будто таяла в этих огнях, и белый плат в ее руках, как первый снег, стелился над крошечными домиками, деревьями, речкой…
– «…И молвила
Неонила и Людочка сидели на скамейке под сливами, обнявшись и уткнув носы в развернутую книгу. Вернее, в книгу глядела Неонила, а Людочка – на нее, вывернув голову и раскрыв рот, завороженная течением причудливой речи.
– Давай, давай! – заторопила, дергая за подол.
– Уж больно что понимаешь, – буркнула Неонила, весьма, впрочем, польщенная. И продолжала, удвоив энтузиазм:
– «Руки их меж тем переплелись сами собою»…
Шурочка, остановившись за смородинными кустами, радостно заметил:
– Обалдеть.
Марья Ивановна шагнула вперед, с твердым намерением взять Неонилу за ухо да отругать примерно: нашла тоже сказку для трехлетнего дитяти! Но остановилась. Загляделась на Людочку.
Ну, вот что особенного? Дитя как дитя. Сидит, болтает тощенькими ножками, русые волосы над слишком высоким лбом кое-как прихвачены лентой (Неонила, вместо этих дурацких книжек, лучше причесала бы ребенка!), розовые оттопыренные уши – прозрачные, как лепестки… До сих пор Маша не то, что не любила маленьких детей – просто не знала, как с ними обращаться. Сюсюканье и кудахтанье, так натурально выходившее у всех егорьевских женщин, ей не давалось. Попробовала когда-то с племянниками… те как зашипят: не подходи! – она и отступилась. С тех пор, стоило поглядеть на троих зверенышей, сразу вспоминала, как стояла перед ними неловкой дурой. Может, оттого и эта брезгливая неприязнь, которую в последние годы так трудно стало скрывать.
Да и зачем они ей, дети? У нее – Шурочка, один за всех; более чем достаточно. И то, что при одном звуке Людочкиного голоска в ней что-то больно сжимается и хочется схватить девочку на руки, спрятать, уберечь от неведомых и страшных напастей – все это ровным счетом ничего не значит.
– Слушай, мам, а ты попроси Софью Павловну: может, она тебе ее насовсем отдаст?
Маша изумленно обернулась к сыну – он смотрел на нее, безмятежно моргая, закусив зубами травяной стебелек. Хотела что-то сказать, но не нашла слов. Шурочка объяснил с легким вздохом:
– Ну, не слепой же я, вижу. Тебе как раз такую надо. Может, и внучка бы сошла… Но я, ты ж понимаешь, в обозримом будущем жениться не собираюсь.
– Шурочка!.. – сумела таки выдавить Маша.
Он засмеялся. Неонила испуганно ойкнула, книга шлепнулась в траву. Людочка протянула:
– Тетя Маша! – и заулыбалась во весь рот.
– Молоко пить! – строго сказала Маша, едва удерживаясь, чтобы тоже не расплыться в такой же бессмысленной младенческой улыбке.
– Скажи, Мишка, только честно, а ты, после всего… Ну, я знаю, что ты тогда в Петербурге сумел почти все превратить в деньги, и эти твои алмазы, и Англия… Ты теперь очень богат?
– Сонька! Тебе нужны деньги? – глаза Туманова радостно и предвкушающе блеснули. Софи поморщилась, вспомнив, как когда-то он пытался удержать ее, покупая ей все подряд. По всей видимости, с тех пор он не особенно изменился. – Я тебе дам! Что ты собираешься?… Впрочем, нет, не говори, мне все равно. Скажи только: сколько?