Не любо - не слушай
Шрифт:
Олег Белоглазов и Женька Клушин плясали теперь вдвоем – пол провалился, прах заклубился, и дом стал виден на миг. Сережа, свидетель чуда, остался в недоуменье: то ли он один видел, то ли и плясуны. Было не до того: подъехали двое СМЕРШевцев на мотоцикле с коляской, у каждого автомат. Быстро всё разглядели, и говорить задержанным пришлось уже в другом месте, если только пришлось. Сережа слышал две очереди, будто по убегавшим (надеялся, что ослышался), и вой Разбоя в лесу. Думал: может быть, живы, пес его к ним проводит, и снова удастся выходить - однако Разбой не пошел. Упирался, гад, до упора и мрачно щетинил загривок, а сам Сережа искал, но ничего не нашел.
Самсоновы появились и рассказали: Ирина Середина с новым мужем, какой-то шишкой на ровном месте, сумели эвакуироваться при отступленье наших в октябре сорок первого. Сережу – ему тогда было двенадцать – может, и вправду забрать не
Май в сельце Недоспасове – престольный праздник на тридцать один день: время цветущих полян. Мягкая средняя полоса торовата на чудеса. Ангелы вострубили победу – прислали последнюю партию раненых к Павлу Игнатьичу в госпиталь. Сопровождали их аж от самой Германии Алеша с Авдеем и осунувшаяся Танька – один торчащий живот. Не всё помирать, кому-то надобно и рожать. Авдотья скрылась: не хочет, ведьма, быть бабушкой – рыщет волчицей. Ладно, Алеша роды сам принимал с Павлом Игнатьичем вместе: трудные были роды. Сын, Недоспасов Константин Алексеич. Жена уже год как вписана к Алеше в военный билет. Убьют, так хоть что-то получит… теперь уже не убьют.
Сентябрь только начался, пока еще не желтеет. Алексей Недоспасов нынче студент-заочник второго медицинского института в Москве. У него казенная квартира в деревне рядом с фельдшерским пунктом. Танька, качая сына, поет: придет серенький волчок, схватит Костю за бочок. О сером речь, а серый навстреч: серебристая волчица который раз заглядывает в сени. Интересуется. Пошла вон! пошла!
Покуда Алеша держал вступительные экзамены, при явно предрешенном их исходе, - жил у Анхен. Ей сорок, Марише девятнадцать, как и Кристине Янис – той почти двадцать. Людмилу Павловну из ссылки пока не вернули, Кристина одна отправилась к дедушке в Недоспасово. Ему за шестьдесят пять, он сильно сдал и в госпитале только консультирует. По дороге Кристина остановилась на два дня всё в той же огромной квартире Анхен. Девушки-ровесницы прощебетали две ночи напролет и в результате поехали вместе к супругам Тепловым, сопровождаемые благополучно поступившим Алексеем Федорычем. Благополучно не поступившая в инъяз темноволосая Мариша и светленькая сдержанная Кристина гуляют рука об руку под заметно постаревшими недоспасовскими липами. Кто-то вошел в ворота парка. Высокий, интересный офицер с эффектной седой прядью. Петр Федорович, знакомый Марише со времен, когда та еще говорить не умела. Двойник куклы-петрушки, паж для поцелуев. Авдеев бесценный подарок конечно же цел у тридцатишестилетнего красавца. Плюс два ордена - под конец войны уже в штабе дивизии… и обворожительная улыбка. В общем, пусть Анхен будет благодарна, что Петр Федорович показывает пейзажистые недоспасовские окрестности Кристине, а не Марише, которая зато пишет матери жесткие отчеты о положении вещей. И Анхен не едет в Недоспасово - не едет, не шлет письма.
Новый председатель колхоза «Маяк» товарищ Похмелкин взъелся на увертливого пятидесятипятилетнего бухгалтера Самсонова и выгнал на фиг. Тот подался с Ольгой Ильиничной в Феодосию, где у ее матери был частный домик. Шестнадцатилетнего Сережу, учащегося всё того же фельдшерского училища, оставили в подручные Алексею Федорычу до востребования Ириной Ильиничной. Однако та не объявлялась – затерялась в послевоенной неразберихе, хоть такой красавице спрятаться трудно. Должно быть, где-то в прекрасном далеке все сорокалетние женщины статны и синеглазы. Так или иначе, Сережа сидит в апрельской теплой дымке на скрипучем крыльце Авдеева невидимого дома и вежливенько говорит в пустоту: «Авдей Арефьич… Вы бы сделали что-нибудь… Анна Иванна там в Москве убивается - как бы чего не вышло. Алексей Федорыч до зимней сессии туда не попадет». Из воздуха возникает моложавый Авдеев басок: «Какая такая спесия? не разбираюсь я в ихних бабьих делах. Уволь, сынок, на покой…мне вон. Авдотью пожалеть некогда. Сеять пора… мужиков мало, погоды нету. Надо суетиться. Поди к фершалу Алешке - там хоть дело есть… не морочь мне голову». И удаляется делать погоду – это он умеет… еще как.
Женщина лет тридцати с застывшим взглядом и белесым фибровым чемоданом, перетянутым матерчатым ремнем, пыталась отпереть входную дверь коммунальной квартиры номер пятнадцать дома номер двадцать шесть по Башиловской улице. Не получилось – замок сменили пять лет назад. Сколько звонков? забыла. Позвонила дважды: рука сама вспомнила.
Вышла на площадку, не приглашая в квартиру, растрепанная полуседая гражданка в халате школьной нянечки и больничных тапочках с кантом. Фаина не сразу сообразила, кто это. Взглянула вопросительно в глаза – опять не узнала. Неописуемая, неповторимая прелесть взгляда Анхен – глубина, тишина, радость, ласка, пытливость, удивленье – всё начисто исчезло. Будто не Фаина из лагерей, а, наоборот, она. Муть в зрачках, и двери настежь, и бутылка стоит на столе. В третий раз не отравилась одним махом – стала травиться ежедневно. Женщина, не умеющая держать удар. Кладущая все яйца в одну корзину. Сверхреактивная, необычайно быстро расцветающая и столь же быстро загибающаяся. Фаина пробормотала: простите, я ошиблась дверью – и устало поволокла фибровый чемодан неведомо куда. В конце концов стало ведомо, что в Кисловодск.
Снова май не замай в Недоспасове – май сорок седьмого. Горелое бревно на енговатовском хуторе в целости и сохранности. Невидимая изба, должно быть, поближе к лесу, а это у них, у Авдея с Авдотьей, заместо завалинки. Сидят – красивые, черти полосатые. Авдотья говорит без умолку, неважно что – важен голос. Обволакивающий, льнущий, по-звериному раскатистый. Так мурлычет уссурийская тигрица, вибрируя пушистым брюхом. Земля ходит ходуном от Авдотьина говора, и тихо дребезжат призрачные стекла. Ждала Авдея-чародея четыре года. Ну, не так уж строго ждала, на то она и ведьма. Теперь два года наглядеться не может. Чудеса в решете: Авдей поседел. Двадцать один год его не брало. Как в двадцатом годе большевички расстреляли чернявого конокрадова внука, так в сорок первом и ушел: без единого седого волоска и без единого документа. У нечисти какие-такие бумаги. Только война не свой брат, повидал почище расстрела. Поседеешь небось. Однако ж ему, черту лешему, всё неймется. А кукушка кукует им, несмертельным, и не может накуковаться.
Лето в зените. Алеша лежит на пузе в траве-снытке за недоспасовским сараем, где некогда предупреждал тетю Анечку насчет Фаининого отца. Двухлетний Костя с непокрытой русой головкой сидит дует на непрочный одуванчик. Пачкает руки белесым соком, что оставляет темные пятна. Авдей – кум серебристой волчицы – тоже стал серебряным. Торчит курчавой шапкой волос из высоко поднявшейся сныти – та цветет, пахнет и зовется об эту пору иначе: дурманом. Держат совет – дитя в нем участия не принимает, Танька тоже: стоит смотрит на мужа. Ее глаза всегда на Алеше: Костя успеет отползти-отойти куда угодно, нескоро спохватится. Авдей, конечно, знает, от кого отвораживают Анну Иванну. Однако дело деликатное. Надо, чтоб и Петр Федорыч не знал, и она, сердешная ворожбы не заметила. Господа они есть господа, тридцать лет советской власти ничего не меняют. Подошел Сережа – нужный человек. Ему восемнадцать, пошел бы в осенний призыв, кабы не фельдшерское училище. Всё равно будет военнообязанный, по стопам Алеши. Услыхал начало разговора будучи в доме – у него последнее время прорезалась такая способность… фиг утаишься. Говорит: пошлите меня, она не догадается… а наговор сделаем на хорошо продуманный подарок. Остановились на холщевой блузке с рукавом-японкой: Алеша купил в городе для Таньки, она еще не носила… пусть вышьет крестом Авдеев наговор. Тетя Анечка поспешит надеть красивую вещь и подпадет под власть слов мелкого, едва различимого узора.
Не надела. Сидела, наливши глаза – к подарку не притронулась. Сережа ей: померьте да померьте – ни в какую. Пришлось ночью подсунуть под нее, бесчувственную, смятый Авдеев наговор, добавляя для верности: горе, поди к Егорью. И вздрагивал засыпая не пришедший с войны в Недоспасово наконец кем-то любимый товарищ Запоев. Утром она встала какая-то не такая: безразличная ко всему без изъятья. Сережа взглянул рано наметанным глазом, перекрестился посеред груди незаметным крестиком и сравнительно спокойно отправился в Орел, тем более что навстречу ему ехала из Орла Мариша.