Не могу без тебя
Шрифт:
Марья погнала свои мысли, как гонят беду, а они липли к отцовским словам и их обесценивали:
— Я ведь твой отец! Я любил тебя больше всех в семье. Ты ведь похожа на меня. Не только лицом. И характером. Просто пока это незаметно, потом поймёшь сама. Подумай, жизнь коротка, и каждый час уносит её с собой. В ней нет репетиций. Не лишай нас друг друга. Маша, я сейчас приеду?! Мне, Маша, осталось немного…
Сколько же это будет продолжаться: недоверие, боль, смешанная с жаждой вернуться в отцовские руки?!
— Доченька, я тебе всё объясню, ты поймёшь. Ты ведь знаешь, мама в последнее время выпивала с Николаем? Пьяная женщина…
Марья
«Мама, прости, что я слушала его! Я так соскучилась! — беспамятно бормотала она. — Мама, помоги!»
Так на сквозной дороге под лютой грозой чувствует себя путник, когда ни шалаша, ни деревца, ни куста, только ветер в лицо, а башмаки дырявые, пальто дырявое, и нет рукавиц. Можно упасть лицом в мёрзлую землю, и забьёт град. Можно идти вопреки онемевшим ногам, онемевшими руками растирать грудь и лицо, идти — чтобы выжить.
Марья вернулась в комнату, подошла к столу.
Сегодня она осталась с мамой. Но всё равно она не смеет судить отца.
Смеет. Отец виноват не в том, что ушёл, а в том, как ушёл.
Ушёл. И увёл от неё маму. И Ивана. Всех от неё увёл. Бросил одну.
6
На столе всегда лежит белый лист бумаги.
Чтобы выжить, нужно забыть о себе. В Алиных глазах — подступающее сиротство Даши, без подмоги Аля, на сквозной дороге. К Немировской внучку позвать, Флокса накормить. Её героиня пусть вызовет сына Немировской, глядя ему в глаза, спросит: «Котёнка забрали?» Не о котёнке спросит, она хочет, чтобы сын пожалел мать, чтобы посидел около неё, поговорил с ней, подержал за руку. А лучше — пусть заберёт её к себе домой и ухаживает за ней, как должен ухаживать сын за больной матерью.
Ложь. Зачем корректировать жизнь? Жизнь — жестокая. В жизни она — медсестра-эгоистка: и с сыном не поговорила, и Немировской не помогла, и про котёнка из-за Альберта позабыла. В жизни сын никогда не посидит с Немировской — не о чём им говорить! И уж тем более к себе не возьмёт!
Пустой лист на столе. Без спасительных знаков и линеек, без подмоги, лист её жизни. Зато, наконец, толпятся вокруг неё люди, заглядывают в лицо, спрашивают о чём-то, жалуются. Сейчас нужна первая фраза. Точная первая фраза, как шлюз — воду, выпускающая правду.
«Есть квартиры, из которых слышатся только женские голоса», — о Немировской. Слишком частная фраза, не поведёт за собой.
«Она всегда писала красными чернилами: до последнего мгновения в ней жила учительница начальных классов. И буквы выводила крупные, чёткие, точно детям готовила прописи». Больная Егорьева. Не для начала.
И всё-таки — Климов. Его глазами.
— Машенька, ты не знаешь, а я — Бог! — сказал первые слова после операции.
Вот так она и начнёт: от лица Климова.
— Почему «Бог»? Только Бог мог пройти сквозь смерть и восстать из гроба!
Климов любит громкие слова и глобальные проблемы, любит вторгаться в чужие души и ничуть не стесняется обнажать свою.
— Мне тридцать с лишним, а до сих пор не умею общаться с прекрасным полом, — жалуется он Марье.
— Мне не нравится устройство мира. Освенцим. Инквизиция. Безвинные гибнут. Хочу быть Богом. Если я Бог, возьму и изменю мир. Перво-наперво: остановлю убийство. Второе: дам власть независтливым. Самая умная сказка в мире: о рыбаке и рыбке, открывает людям их главный порок — зависть. И во мне просыпается
Марья пишет медленно, буковку к буковке. Мелкий, бисером, почерк удобен, нужно мало бумаги.
Климов стоит рядом, говорит высоким тенорком. Моргает всё время — пылинка, что ли, в глаз ему навечно попала?!
На первую получку после изгнания из больницы накупил апельсинов и духов, всех одарил: и Сиверовну, и Марью, и своих, и даже не своих врачей. Альберту принёс складной стул. «Устанете, идите на улицу, вам нужен свежий воздух!» — сказал. Альберт обиделся: «Что я — старуха?»
На прощание произнёс целую речь:
— Не особо жалей меня: все, Маша, по одному! Армия одиночек. Аля тоже была одиночка. И ты. И твой Альберт Маркович. Глянешь на стадо людей, хоть больницу возьми, хоть армию, хоть стадион, а все — по одному. И даже Бог! Думаешь, ему не тошно там, в холодрыге?! Терпеть не могу холода, мне бы у моря жить, с солнцем!
Климов вполне годится в главные герои. Лицо аскета, язык остряка, характер — вездесущей квартирной соседки, не удовлетворённой и закомплексованной: во всём обязательно нужно пальчиком поковырять. Он добрый — Климов. И незащищённый. Стоит около, настырно пальцами хрустит.
И Марьино перо спешит записать всё, что он говорит, всё, что с ним связано.
Сцена. Восьмого марта принёс Але розы. «Нюхай, Аля, выздоровеешь. В них — лекарство».
Сцена — пришёл к Владыке. Виски и коньяки — на столе! Налиты кровью глаза. Звучит слово «убийца»!
Ещё сцена. Ночь. Фортка стукнет, вздрогнет Климов. Новый год через два часа, а телефон молчит. Никто не позвонит. Некому! Ставит Климов на стол два прибора, на полную мощность включает телевизор. Греми, музыка. Певец, ори во всю силу своих лёгких. Ври, чего хочешь, диктор! Будем веселиться!
На рассвете, да ещё и рассвета нет, едет Климов в лес. Одинокий всегда странен. Все спят после новогодней ночи, а он прёт по целине, чтобы поговорить с голым деревом, с сухим листом. Летом проще. Репейники, звездчатки, кипреи, болотные и речные, таволга со своими душистыми метёлками… с каждым жителем леса и поля можно поговорить, хоть с канавой, в которой от дождей вода. Растения — живые, вода — живая. Запахи, и разноцветье, и прозрачность воды с плывущими по ней хвоинками, и жуков соберёт в себе и, как скряга, удерживает до следующего воскресенья. Большинство не увидит, а он сразу заметит сломанную ветку сосны в его просеке, молодой муравейник около пня, незнакомую белку. Елка-крошка, метра не будет, нагло и упруго растопырила иглы.