Не прикасайся ко мне
Шрифт:
Здесь кроется какая-то ошибка, но я сейчас не могу ее уловить, какой-то теоретический просчет, который выявляется на практике, ибо в Испании жандармерия приносит и уже принесла очень большую пользу.
— Не сомневаюсь; возможно, жандармы там лучше обучены, удачнее подобраны люди; или, может быть, Испания нуждается в жандармах, а Филиппины — нет. О нашем образе жизни и наших обычаях, на которые ссылаются, когда хотят лишить нас какого-либо права, всякий раз забывают, когда нам хотят что-нибудь насильно навязать. И еще скажите мне, сеньор, почему эту форму жандармской организации не ввели другие страны, ближайшие соседи Испании? А ведь они, вероятно, имеют с Испанией больше общего, нежели Филиппины? Может быть, именно поэтому у них меньше грабежей на железных дорогах, меньше бунтов, меньше убийств и в их столицах не так часто всаживают кинжал в спину?
Ибарра опустил голову, словно размышляя, затем встал и ответил:
— Этот вопрос, друг мой, требует серьезного изучения. Если я установлю, что жалобы ваши основательны, я напишу друзьям в Мадрид, так как у нас нет своих депутатов. А пока, верьте мне, правительству, для
— Она нужна там, сеньор, где правительство находится в состоянии войны с народом; но для блага самого же правительства мы не должны внушать народу, что он не в ладах с властями. А если бы так было, если бы мы предпочли силу авторитету, нам следовало бы наблюдать за тем, кому дается эта огромная сила, эта власть. Такая сила в руках людей невежественных, обуреваемых страстями, людей сомнительной честности, без всяких моральных устоев, — все равно что ружье в руках безумца среди безоружной толпы. Я допускаю и хочу верить вместе с вами, что правительство нуждается в таком орудии, но пусть оно выбирает себе более достойных служителей; и если оно предпочитает навязывать свою власть, а не добиваться, чтобы народ признал ее добровольно, то пусть хотя бы покажет, что умеет ею пользоваться.
Элиас говорил страстно, горячо; глаза его сверкали, голос звенел и срывался. Наступила торжественная тишина; лодка, не подгоняемая веслами, тихо покачивалась на воде; луна величественно сияла на сапфировом небе; вдали на берегу мерцали огоньки.
— Что они еще просят? — спросил Ибарра.
— Церковной реформы, — ответил устало и грустно Элиас. — Несчастные просят защиты от…
— От духовных орденов?
— От угнетателей, сеньор.
— Разве Филиппины забыли, чем они обязаны монашеским орденам? Разве забыли, что должны вечно быть благодарны тем, кто вывел их из тьмы заблуждений и дал веру, кто оберегает их от деспотизма гражданских властей? Вся беда в том, что здесь плохо знают историю родины!
Элиас, пораженный, едва верил своим ушам.
— Сеньор, — возразил он сурово, — вы обвиняете народ в неблагодарности; позвольте же мне, сыну этого народа-страдальца, защитить его. Чтобы добрые дела заслуживали благодарности, они должны быть бескорыстными. Не будем говорить избитые фразы о миссии духовенства, о христианском милосердии. Умолчим об исторических фактах и не будем спрашивать, что сделала Испания с еврейским народом, который дал Европе святую книгу, религию и бога; что она сделала с арабским народом, который дал ей культуру, терпимо относился к ее религии и разбудил в ней чувство национальной гордости, приглушенное, почти раздавленное в эпоху римского и готского владычества. Вы говорите — монахи дали нам веру, вывели нас из тьмы заблуждений. И вы называете верой эти показные обряды; религией — эту торговлю четками и ладанками; истиной — эти сказки, которые мы слышим каждый день? В них ли состоит учение Иисуса Христа? Ради этого ему не стоило бы идти на крестные муки, а нам — отвечать на них вечной благодарностью: суеверия ведь существовали издревле, надо было лишь усовершенствовать их, а также повысить цену на реликвии. Вы скажете, что наша нынешняя религия, хотя и имеет изъяны, лучше той, что была у нас прежде; я согласен, но она слишком дорого нам обошлась, ибо ради нее мы отказались от нашей национальной самобытности, от независимости; ради нее мы отдали ее служителям лучшие селения, поля, отдаем последние гроши, тратя их на покупку предметов религиозного культа. К нам ввезли товар иноземного производства, мы хорошо платим за него и миримся с этим. Если вы мне скажете, что покровительство церкви защищает нас от энкомендеро [157] , я отвечу, что оно, напротив, отдает нас во власть этих энкомендеро. Я признаю, что первыми миссионерами, прибывшими к нашим берегам, руководили истинная вера и истинная гуманность; признаю, что мы должны воздать должное их благородным сердцам; я знаю, что в Испании того времени было немало героев, как в религии, так и в политике, на гражданской службе и на военной. Но если предки были доблестны, означает ли это, что мы должны терпеть произвол их выродившихся потомков? Если нам сделали однажды великое благо, можно ли винить нас за то, что мы противимся, когда нам хотят сделать зло? Страна не просит отменить все законы, а просит только реформ, которые отвечали бы новым условиям и новым потребностям.
157
Энкомендеро (исп.) — владелец земельного участка — энкомьенды. Вскоре после завоевания Филиппин Испанией (в конце XVI в.) испанские колонизаторы ввели систему так называемых энкомьенд, впервые возникшую в американских колониях Испании и состоявшую в передаче больших участков земли вместе с населением «под покровительство» испанским солдатам и колонистам. Часто в энкомьенду отдавались территории, еще не завоеванные испанцами. Население энкомьенд обязано было выполнять многочисленные феодальные повинности в пользу энкомендеро и правительства. Энкомендеро выступали как жестокие феодальные эксплуататоры, действовавшие с неограниченным произволом. Режим энкомьенд был постепенно ликвидирован к концу XVII в., когда вся территория колонии перешла под управление колониального правительства Филиппин.
Элиас использовал старый термин «энкомендеро», очевидно подразумевая помещиков и колониальных чиновников. Вместе с тем Элиас, выражая определенные взгляды автора, дает идеализированную оценку «первым миссионерам» и колониальной политике Испании в первые годы после захвата Филиппин. Как известно, завоевание Испанией колоний (Филиппины не составляют исключения) сопровождалось прямым истреблением и грабежом
— Я так же люблю свою родину, как способны любить ее вы, Элиас; я понял, в общем, чего вы желаете, со вниманием выслушал вас, и все же, друг мой, мне думается, что мы рассуждаем несколько пристрастно; здесь, как мне кажется, меньше, чем где бы то ни было, нуждаются в реформах.
— Возможно ли, сеньор? — воскликнул Элиас, протягивая в отчаянии руки. — Вы не видите необходимости в реформах, вы, чья семья так пострадала…
— О, я забываю о себе и собственных бедах во имя счастья Филиппин, во имя интересов Испании! — с живостью прервал его Ибарра. — Чтобы сберечь Филиппины, надо оставить монахов в покое; благо нашей страны — в ее союзе с Испанией.
Ибарра кончил говорить, но Элиас, казалось, ждал продолжения; лицо его было печально, глаза потускнели.
— Нашу страну завоевали миссионеры, это верно, — наконец проговорил он. — И вы полагаете, что именно монахи спасут Филиппины?
— Да, только они; так полагают все, кто писал о Филиппинах.
— Ох! — воскликнул Элиас, бросив с досадой весло в лодку. — Не думал я, что вы так плохо знаете правительство и нашу страну. Стоит ли их тогда уважать? Что бы вы сказали о семье, мирно живущей лишь благодаря вмешательству посторонних? Что это за страна, которая подчиняется только потому, что ее обманывают! Что это за правительство, которое может управлять страной только с помощью обмана и не умеет внушить любовь и уважение! Простите меня, сеньор, но я думаю, что ваше правительство — тупоумно, и при этом оно радуется собственному тупоумию, роя себе же яму. Благодарю вас за оказанную мне любезность. Куда мне вас теперь отвезти?
— Нет, — возразил Ибарра, — продолжим наш спор; надо выяснить, кто прав в этом важном вопросе.
— Простите, сеньор, — ответил Элиас, покачав головой, — я недостаточно красноречив, чтобы убедить вас. Правда, я получил некоторое образование, но я — индеец, и моя жизнь вам мало понятна, мои речи кажутся вам подозрительными. Испанцы высказывают противоположное мнение, но они — испанцы, и потому, какие бы пошлости и глупости ни говорили, их тон, титулы и происхождение придают их словам такой вес, такую святость, что я решительно отказываюсь спорить. Кроме того, когда я вижу, что вы, человек просвещенный и любящий свою страну, вы, чей отец покоится в этих безмятежных водах, вы, втянутый в ссору, оскорбленный и подвергаемый гонениям, продолжаете отстаивать подобные взгляды, я сам начинаю сомневаться в своих убеждениях и готов допустить, что народ ошибается. Я должен сказать этим несчастным, которые возлагали надежду на людей, чтобы отныне они надеялись лишь на бога или на собственные руки. Еще раз благодарю вас; укажите, куда вас отвезти.
— Элиас, ваши горькие речи ранят меня в самое сердце и порождают сомнения. Что поделаешь? Я воспитывался не в народной среде и, возможно, не знаю нужд народа, — детство мое прошло в школе иезуитов, юность — в Европе. Книги сформировали мой ум, а в них я читал лишь то, что могло быть напечатано, то же, о чем не принято говорить, о чем не пишут писатели, остается от меня сокрытым. И все же я люблю нашу родину, как и вы, и не только потому, что долг каждого человека любить страну, которой он обязан существованием и в которой, может быть, найдет свой последний приют; не только потому, что мой отец учил меня этому, что моя мать была туземка и все мои самые дорогие воспоминания связаны с этой страной; я люблю родину еще и за то, что обязан ей своим счастьем в настоящем и в будущем!
— А я люблю ее за то, что обязан ей своим несчастьем, — прошептал Элиас.
— Да, мой друг, я знаю, как вы страдаете, как вы несчастны. Это и заставляет вас видеть будущее в мрачном свете и влияет на ваш образ мыслей. Поэтому я отношусь к вашим жалобам с некоторым предубеждением. Если бы я мог взвесить причины, узнать хоть немного о вашем прошлом…
— Источник моих несчастий совсем иной, и если бы я верил, что это принесет пользу, я рассказал бы вам о них. Я не стараюсь скрывать их, мои беды известны многим.
— Может быть, узнав о них, я изменю свои суждения; признаюсь, теперь я не слишком полагаюсь на теории и больше доверяю фактам.
Элиас в задумчивости помолчал.
— Хорошо, сеньор, — сказал он наконец. — Я расскажу вам вкратце свою историю.
L. Семья Элиаса
— Лет шестьдесят тому назад жил в Маниле мой дед, он вел конторские книги в магазине богатого купца-испанца. Дед был тогда очень молод, имел жену и сына. Однажды ночью, неизвестно отчего, магазин загорелся; пожар охватил весь дом, и пламя перебросилось на соседние здания. Убытки были неисчислимы; стали искать виновного, и купец обвинил в поджоге моего деда. Напрасно тот протестовал; его приговорили к публичной порке и протащили по улицам Манилы, так как он был беден и не смог взять для своей защиты известных адвокатов. Позорное наказание, которому его подвергли, существовало до недавнего времени и называлось в народе «конь и корова»; оно в тысячу раз хуже самой смерти. Мой дед, покинутый всеми, кроме своей молодой жены, был привязан к лошади, и на каждом углу его били на глазах у жестокой толпы, его братьев во Христе под сенью многочисленных храмов бога-миротворца. А когда несчастный был навеки опозорен и жажда мести была утолена его кровью, страданиями и криками, деда сняли с лошади, ибо он уже потерял сознание, и — лучше бы он тогда умер! — вернули ему свободу. Однако эта свобода была лишь утонченно жестокой пыткой. Его бедная жена, беременная, напрасно обивала пороги, прося работы или милостыни, чтобы выходить больного мужа и прокормить маленького сына. Кто доверится жене поджигателя и опозоренного человека? И она стала продажной женщиной!