Не сотвори себе кумира
Шрифт:
Общепринятая процедура вызова на этап не миновала и меня.
– Ефимов! — выкрикивает чиновник, собирающий этап.
– Есть Ефимов Иван Иванович!
– Год и место рождения?
– Тысяча девятьсот шестой, Калининская область, Молоковский район.
– Правильно! Выходи с вещами!
– А когда же "тройка"? — решаю потешить я себя.
– Какая еще "тройка"? Ты что, ребенок?
– Суд какой-то должен быть или объявление приговора?!
– Об этом нам неведомо… Вот еще новость!
– А кому же ведомо?
– Сказано — не знаем, и разговор весь! Что за митинги тут?! Марш с вещами в строй!
В
К воротам тюрьмы была подведена ветка, и вагоны товарняка, оборудованные для перевозки людского ""Руза, подавались вплотную к воротам тюрьмы. Отобранные строго по спискам, по тридцать шесть человек "а вагон, мы поспешно под непрерывные окрики охранников вбегали по дощатому трапу с территории двора прямо в… тюрьму на колесах и забирались на остуженные и промерзшие жесткие нары, стараясь попасть на верхнюю полку.
В ту же ночь очередной тайный эшелон под военизированной охраной в полушубках и тулупах с живым грузом отбыл из Ленинграда, цитадели революции, в неизвестном нам направлении.
Прощай, город Ленина! Как мы надеялись на твою правду, и как равнодушно ты отнесся к нашим чаяниям и надеждам…
Глава восьмая
Царю из-за тына не видать.
Пословица
Быть делу так, как пометил дьяк.
Поговорка
Лютый январский мороз 1938 года пронизывал нашу тюрьму на колесах насквозь, наметая сквозь щели обшивки снежную пыль.
Нас везли в старых товарных теплушках, называемых когда-то телячьими вагонами, на которых в годы моего детства писалось: "8 лошадей или 40 человек". Этих коричнево-красных, видавших виды теплушек в составе было около полусотни. Дощатые, одностенные, не приспособленные для жилья, они нисколько не держали тепла: стремительный встречный поток зимнего холода непрерывно выдувал его.
Особенно трудно было прогреть эти промерзшие жилища в первые дни. Маленькая печурка, топившаяся круглосуточно, была не в силах справиться с этим настырным внешним врагом — в нижней части вагона иней на стенках не оттаивал всю дорогу…
Внутри наше жилье выглядело весьма убого. Справа и слева от широкой двери были устроены двойные нары, на которых, ногами к центру, лежало по девять человек. В центре вагона — крепко привинченная к полу чугунная печка-буржуйка, сильно чадившая, когда ветер задувал в трубу. Рядом с ней ритмично подрагивал и пылил железный ящик с каменным углем, пополняемый на больших остановках охранниками, сопровождавшими наш эшелон.
Противоположная откатная дверь не открывалась, а оба люка-окна были наглухо задраены металлическими заслонками, всегда светлыми от инея. Два других люка, что со стороны входа, были единственными источниками света. Снаружи этих окон-бойниц виднелись прочные железные решетки. Эти два оконца освещали только верхнюю часть вагона, на нижних нарах была постоянная тьма и неизбывная стужа.
В
Воды для мытья не давали, поэтому наши лица, шеи и руки между банями приобретали копченый цвет. Отмывались мы за всю дорогу раза три, кажется в Свердловске, Омске и Красноярске.
Так, по ночам в густом мраке, днями в полумраке, в вечной копоти от буржуйки, тридцать шесть арестантов томились более месяца. Другие вагоны были точной копией нашего. Прячась от людских глаз, состав наш или часами и днями стоял на запасных путях неведомых станций, или безостановочно лязгал, грохотал и скрежетал мерзлыми буферами и судорожно метался на жестких рессорах сотни, тысячи километров.
Измученные пережитым и особенно ночными издевательствами, именуемыми допросами, первые дни мы почти непрерывно спали, невзирая на грохот и перестук колес. Только нижних жильцов холод часто выгонял к печке, они и подкидывали уголь в ее прожорливую топку. Просыпались мы лишь затем, чтобы получить свой скудный паек: утром — пятьсот граммов хлеба и остывший кипяток, а под вечер — черпак баланды.
Но самым угнетающим было то, что общение между нами налаживалось туго, особенно в первые дни. Все были одинаково угрюмы и замкнуты. Не слышно было ни шуток, ни свойственных для мужского общества сочных разговоров. Заговаривали разве что с лежащим впритирку соседом. На усталых, закаменелых лицах застыли обида и недоверие. Никто не хотел делиться горем, — ведь у каждого хватало своего. Никто не делился воспоминаниями, утратами, заботами о родных и близких, дальнейшая судьба которых была неизвестна.
А наша собственная судьба? Кто знает, куда, зачем и надолго ли нас везут? Что будет с нами? И ни одному из нас не известно главное: кто и когда нас осудил, по какой статье, на какой срок? За какое преступление едем мы в неведомое и терпим муки и страдания?
Никто из тысячи заключенных в этом длинном составе не знает, осужден ли он кем-нибудь вообще. Смутные слухи о заочном рассмотрении дел "тройкой" тревожили душу. Кто тебя выдумал, страшная "тройка"? Ни в каком веке и ни в одной стране еще не было такого судилища — таинственного, беспощадного, несправедливого!
А общество в нашем вагоне было самое пестрое. "Парадные" места у незадраенных люков-оконцев вверху еще при посадке захватили бывалые молодцы из тех самых, кого в прошлые века называли зимогорами, а ныне всюду именуют ворами. Они (говорили на своем особом воровском жаргоне и относились к нам свысока, с превосходством людей, отлично знающих тюрьму, этапы, лагеря, их быт и все, что связано с этими учреждениями, изобретенными людьми для содержания в них себе подобных. Наглость и спаянность этой касты, моральным кодексом которой было: "Ты умри сегодня, а я — завтра", давали им силу, смелость и превосходство над нами. Везде они устраивались много лучше нас, везде первые места были за ними. Их не угнетали никакие горести, главной же заботой было — кого в эту ночь обокрасть. И они крали, и обворованный, как правило, никому не жаловался из боязни быть избитым. Это были люди как бы из другого мира, и нас разделяла невидимая, но прочная стена.