Небо и земля
Шрифт:
На этот раз «ньюпор» находился в воздухе недолго. Как и вчера, пустынны были дороги, ведущие к Эмску: стало быть, не в налет собиралась белая конница.
«Какой-нибудь предатель сообщил, что сюда выступает отряд Полевого, вот они тут и стали, — решил Быков. — А Полевой с юга зайдет».
Ему нравился этот прямой, веселый человек с хитроватым прищуром светло-карих глаз и постоянной усмешкой уверенного в своих силах человека.
Белые конники больше не обстреливали «ньюпор», приняли, как и вчера, за свой самолет, и Быков окончательно уверовал в удачу хитроумной затеи Тентенникова.
«Ворвемся
Еще далеко было до полудня, а самолет уже вернулся к отряду Полевого. Отряд был наготове и только ждал приказа о выступлении. Тентенников снова бросил вымпел с донесением. Тотчас появились на поляне партизаны с полотнищами и начали сигналить.
«Выступают», — понял Тентенников и махнул рукой, словно по рассеянности решил, что внизу заметят его одобрительный жест.
Самолет сделал несколько кругов над рассыпавшимся в лесу отрядом. Вот уже передовые всадники выехали на шоссе, и самолет низко летит над ними. Тентенников рад, что рев мотора слышен внизу; каждый конник невольно запрокидывает голову кверху и с веселой усмешкой смотрит на крылатого друга и окликает его ласково, рукой машет, совсем так, как махнул сейчас Тентенников.
Долго еще кружил самолет над отрядом. Наконец Тентенников решил образумить увлекшегося Быкова и написал записку: «Поворачивай обратно, не то много бензина изведем».
На другой день, в часу десятом, самолет снова вылетел к Эмску. И сегодня самолет вел Быков, хотя Тентенников и намекал с вечера, что теперь следовало бы одному из них отдохнуть после невзгод недавних полетов. Но Быков и слышать не хотел:
— На тебя самая трудная часть дела выпадет. Из пулемета будешь беляков поливать.
— Хитришь, Петр! — отозвался Тентенников. — Так уже получается, если вместе с тобою летим. Ты всегда веселый, как жених, а мне впору слезами умыться.
— Как хочешь, не уступлю.
— Другого ответа я от тебя и не ждал, — рассердился Тентенников и больше в тот вечер не затевал беседы с Быковым.
Так и вылетели они, не разговаривая. Тентенников злился и чертыхался про себя, а внизу уже замелькали узкие дорожные колеи и ломаные очертания дубовых рощиц.
Белый отряд стоял в том же самом лесу, где встретили его летчики в первый день полета.
На эмском аэродроме было многолюднее, чем позавчера: несколько человек возилось возле самолетов; дверь в ангар была открыта, и там тоже стояла небольшая группа солдат.
Быков взглянул на часы: ровно десять. Точно в это время должны появиться на аэродроме и конники Полевого. Тентенников злился и лениво зевал, словно его не интересовала предстоящая посадка. Быков сделал еще один круг над аэродромом. Здесь все оставалось по-старому.
Он взял ручку от себя и на мгновение закрыл глаза: только не козлить, сесть на три точки, так, чтобы показать свое уменье людям, с которыми предстоит через несколько минут встретиться в жестокой схватке.
И вот уже посреди аэродрома стоит «ньюпор», и яркими кажутся три разноцветные полосы на его крыльях: красная, синяя, белая — цвета, под которыми водили его старые хозяева.
Летчики
Взглянув на Тентенникова, Быков увидел, что приятель держит правую руку в кармане, и сам тоже положил руку на кобуру. К машине отовсюду уже бежали мотористы, механики, солдаты. Ни одного офицера не было среди них.
— Откуда? — прищуриваясь, спросил один из мотористов.
— Не твоего ума дело, — ответил Быков, прохаживаясь возле самолета.
Моторист вытянул руки по швам и отошел в сторону.
— Начальников чувствует, — усмехнулся Тентенников и жарко задышал в ухо приятелю: — А ты сомневался! Видишь, как легко приземлились?
— Рано еще праздновать, — ответил Быков.
Глава двенадцатая
Васильев и Здобнов сидели за тем самым колченогим столом, за которым Здобнов совсем недавно распивал чаи с Тентенниковым. Они играли в шахматы. Собственно говоря, Здобнов умел только передвигать фигуры и в каждом трудном случае обязательно советовался со своим партнером. Васильев шутя говорил, что Здобнов только переставляет фигуры, а играет он, Васильев, сам с собой.
— Вы никогда не будете играть хорошо в шахматы, — морщась, говорил Васильев, — а по правде говоря, если вдуматься, именно эта игра была бы вам полезна. Рассказывали мне, что вы до войны увлекались картами и потеряли свое состояние. Игра в шахматы не связана с расходами и в то же время помогает убивать время. Вот раньше заключенные в тюрьмах лепили из черного хлеба шахматы и на самодельной доске умудрялись за день сыграть по тридцати и сорока партий.
— Ну и мы с вами сегодня не менее пяти партий сгоняли, — щурясь, сказал Здобнов. — А вообще-то я, признаться, одолеваем скукой. За последнее время только о тех веселых днях и вспоминаю, когда служил у большевиков в отряде. Беспокойство, знаете ли, — враг скуки: ходишь весь день, словно акробат по проволоке, и дух захватывает. А вдруг арестуют, раньше чем успеешь перелететь? А вдруг в полет не пустят?
— Как же они жили здесь? — спрашивал Васильев. — Мне почему-то начинает казаться, будто наши листовки их нервировали чрезвычайно.
— С того дня, когда вы первые листовки выпустили…
— Неприятно раздражает меня иногда ваше словоупотребление, — переставляя фигуры, сказал Васильев. — Ведь еще фельетонист Буренин в «Новом времени» очень справедливо отмечал, что выпустить можно птичку из клетки, а выпускать журнал, или книгу, или листовку совершенно невозможно, кроме как разве выпустить из рук — уронить.
— У вас очень строгое отношение к словам, — сказал Здобнов, отодвигая шахматную доску. — Но листовки ваши в те дни я прямо с удовольствием читал. Меня, правда, удивляла некоторая, как бы это сказать, энергичность выражений.
— Школа приснопамятного графа Ростопчина, — не без самодовольства ответил Васильев. — Сами знаете, с солдатом без некоторой грубости нельзя.
— На слово нужно обращать внимание, я с вами согласен.
Они помолчали, снова расставили шахматы, постучали трубками по доске.