Нечего бояться
Шрифт:
Она считала, что врачи должны ампутировать ее «бесполезную» руку; какое-то время она думала, что она во Франции, и удивлялась, как это я ее нашел; ей казалось, что испанская медсестра родом из ее деревни в Оксфордшире и все остальные сестры приехали из разных частей Англии, где она когда-либо проживала в течение своих восьмидесяти лет. Она считала, что не скончаться в один заход — это «глупо». Когда она спросила, очень разборчиво произнеся каждый слог: «Разбираешь ли ты то, что я говорю?», я ответил: «Да, ма, я понимаю все, что ты говоришь, но ты иногда кое-что путаешь». «Ха, —парировала она, взглянув на меня, как на какого-нибудь улыбчивого физиотерапевта, — это еще мягко сказано. Я совсем уже спятила».
Эта смесь безумного вымысла и безумной же проницательности постоянно сбивала с толку. В целом
На обратном пути в Лондон, когда в зеркале заднего вида играло закатное солнце, а по радио — симфония Хафнера, я подумал: если это происходит с человеком, который всю жизнь работал головой и может позволить себе приличный уход, мне такого не надо. Потом задумался, не обманываю ли я себя: что, если, когда такое наступит, оно мне будет надо на любых условиях; а если нет, достанет ли мне смелости или хитрости избежать этого; а может, это просто происходит и, случившись, обрекает тебя, дрожа от ярости и ужаса, смотреть все до конца. Как далеко ни убежал бы ты от судьбы своих родителей в жизни, в смерти они, скорее всего, призовут тебя обратно, — а именно, в том, как ты умрешь. Писательница Мэри Уэсли признавалась: «В моей семье есть такая склонность — должно быть, генетическая — умирать скоропостижно. Сейчас ты здесь, а вот тебя и нету. Здорово. Я очень надеюсь, что унаследовала этот ген. Мне совсем не хочется тянуть, становиться прикованной к постели занудой. Короткий острый шок — вот чего я хочу для своих родных и близких: и им проще, и мне приятнее».
Такое желание можно услышать довольно часто, но мой терапевт его осуждает. Выхватив этот пассаж, она называет его «очередным проявлением современного отрицания смерти» и позицией, «не признающей ценностей и возможностей, которые предоставляет нам финальная стадия». Едва ли мои родители видели в своей финальной стадии какие-то «возможности», будь то поделиться воспоминаниями, попрощаться, раскаяться или простить; а все касающееся планирования похорон — а именно, чтоб это была простая, без всякой помпы и толпы скорбящих, кремация, — было высказано заранее. Добились бы мои родители «успешной смерти», если бы ударились в сентиментальность, эмоции, признания? Обнаружили бы, что это как раз то, чего они всегда хотели? Сомневаюсь. И хотя мне жаль, что папа так никогда и не сказал, что любит меня, я почти уверен, что он меня любил, а его меланхолическое молчание по этому и многим другим ключевым вопросам, по крайней мере, доказывает, что он до самой смерти оставался самим собой.
Когда моя мама в первый раз попала в больницу, на соседней койке лежала женщина в коматозном состоянии. Она лежала на спине и практически не двигалась. Однажды, когда мать уже немного чудила, к женщине пришел ее муж. Это был маленький, аккуратный уважаемый мужчина рабочей профессии, ближе, наверное, к семидесяти. «Здравствуй, Дульси, это Альберт, — объявил он на всю палату с чистейшим оксфордширским акцентом, который необходимо записать, пока он не исчез окончательно. — Здравствуй, моя дорогая, здравствуй, любимая, я пришел — может, ты проснешься? — (Его поцелуй отозвался эхом.) — Это Альберт, дорогая, может, проснешься? — И потом: — Я сейчас тебя поверну, чтоб вставить слуховой аппарат, — (Подошла сестра.) — Я хочу вставить ей слуховой аппарат. Не хочет она просыпаться сегодня. Ой, выпадает. Так, я тебя еще чуть-чуть поверну. Здравствуй, дорогая, здравствуй, Дульси, здравствуй, моя красавица, ты не проснешься? — И так через паузу в течение четверти часа с перерывом на: — Ты что-то сказала? Ты что-то сказала, я же знаю. Что ты сказала? — И снова: — Здравствуй, дорогая, это Альберт, может, проснешься?» И опять поцелуи. Сцена эта пронзала мне сердце (и мозг), и вынести ее можно было, лишь воспринимая как черную комедию. Мы с мамой, естественно, делали вид, что ничего не происходит, а если и происходит, то мы ничего не слышим; хотя от нее, подозреваю, не ускользнул тот факт, что моего отца тоже звали Альберт.
Ногти на маминой
На кладбище Монмартра много зелени и кошек, и даже в жаркий парижский день здесь веет свежестью и прохладой; это небольшое, огороженное со всех сторон и весьма обнадеживающее место. В отличие от обширного некрополя Пер-Лашез это кладбище создает иллюзию — доступную лишь еще нескольким погостам, — что только те, кто здесь похоронен, и почили на земле; более того, что когда-то они жили совсем недалеко, возможно, прямо в домах, возвышающихся за оградой кладбища; и того более, что смерть, в конце концов, не такая уж и плохая штука. За пять месяцев до смерти Жюль Ренар писал: «Когда заглянешь как следует смерти в лицо, понять ее совсем не сложно».
Здесь лежат и мои мертвецы; и поскольку они по большей части писатели, то могилы их расположены в нижнем и, соответственно, более дешевом секторе. Стендаля похоронили здесь лет тридцать спустя после того, как он, «спускаясь со ступенек Санта-Кроче… испытал яростное сердцебиение», после того, как в нем «жизненные силы… иссякли» и он «шел в постоянном страхе упасть». Мы ведь хотим не только оставаться собой до конца, но и умереть в соответствии со своими ожиданиями? Стендалю выпало такое счастье. Пережив первый удар, он написал: «Полагаю, нет ничего смехотворного в том, чтобы упасть замертво на улице, коль скоро делается это ненамеренно». 22 марта 1842 года, отужинав в министерстве иностранных дел, несмехотворный конец, которого он искал, настиг его на мостовой рю Нёв-де-Капуцин. На его могиле написали «Арриго Бейль, миланец» — упрек французам, его не читавшим, и дань городу, где даже запах конского навоза трогал его чуть не до слез. И как человек, неплохо подготовившийся к смерти (он написал двадцать одно завещание), Стендаль сочинил и собственную эпитафию: Scrisse. Amo. Visse.Писал. Любил. Жил.
В нескольких шагах лежат братья Гонкур. «Два имени, под каждым даты жизни, они думали, этого будет достаточно. H'e! H'e!» Но могила их поразила меня совсем не этим. Во-первых, это семейное захоронение: двое детей погребены рядом со своими родителями. Здесь они прежде всего сыновья, а потом уже писатели; а семейное захоронение, возможно, как и семейная трапеза, — это «светское мероприятие», на чем так настаивала моя мать. Мероприятие, на котором действуют определенные правила, например: не хвастаться. Поэтому о славе братьев свидетельствуют лишь их медные барельефы в верхней части надгробия, где Эдмон и Жюль смотрят друг на друга после смерти, как и при жизни, в которой они были неразлучны.
В 2004 году у Гонкуров появился сосед. Старую могилу, срок аренды которой уже вышел, сменили новой с блестящим, черного мрамора надгробием, на котором возвышается скульптурный портрет — бюст ее обитателя. Новосела зовут Маргарет Келли-Лейбовиц, профессиональный псевдоним — мисс Блюбелл; это англичанка, которая обучила не одно поколение девиц в перьях, атлетического сложения и метр восемьдесят ростом крутить и вскидывать ножки перед похотливыми моноклями. На случай, если вы усомнитесь в ее значении, все четыре награды, которых она удостоилась — включая орден Почетного легиона, — высечены в черном мраморе, пусть и рукой дилетанта, зато в натуральную величину. Крайне разборчивые, глубоко консервативные, ненавидящие богему эстеты — рядом с парвеню, руководившей танцевальной труппой кабаре Лидо (и, очевидно, не считавшей, что ее имени будет достаточно)? Это, наверно, снижает планку здешних мест: H'e! H'e!Возможно, но не стоит так уж с ходу признавать иронию смерти (или посмеиваться вслед за Ренаром). Гонкуры в своем «Дневнике» обсуждают секс с откровенностью, способной шокировать даже в наши дни. Так что же может быть более уместно, чем посмертный менаж-а-труа с мисс Блюбелл, пусть и с вековой задержкой?