Неформат
Шрифт:
ему новогоднюю почтовую открытку, где Дед Мороз с развевающейся бородой и Снегурочка в
кокошнике мчались в санной тройке, под дугой, на которой вместо колокольчиков причудливо
извивались цифры 1 9 7 2.
– До встречи в Москве, – тихо и убеждённо сказала она. – Ты там когда будешь?
– Дней через шесть, – в тон ей ответил он, как будто он и впрямь постоянно жил в Москве
и столичный город по праву принадлежал ему.
– Сама понимаешь, в Изотовку заехать надо, –
молодого барина, которому по дороге в столицу нужно по делам заглянуть в какую-то богом
забытую Кистенёвку.
– До встречи в Москве, – повторила она, как одному из своих, как будто почувствовав этот
его подтекст и мысленно вычеркнув из мира всё прочее, и прежде всего Изотовку. – Я буду ждать.
Она стремительно и легко, одним летящим прикосновением поцеловала его в губы,
словно ласточка прикоснулась крылом, и стремительно пошла к выходу из столовой, где Лилька в
ожидании её с шумом и прибаутками прощалась с очередным братцем-месяцем.
Савченко неотрывно следил за ярко-красной фигуркой, пока она не скрылась в проёме
двери, и машинально посмотрел вниз, на новогоднюю открытку в руке. На обороте, перекрывая
собой всё пустое пространство наискось и обрываясь рядом с пропечатанной маркой «Почта СССР.
4 коп.» красивым крупным почерком отличницы было написано: «До встречи в Москве» и
семизначный номер её телефона.
Глава 4
«Москва видала всякое…»
Снова и снова листая страницы памяти, он всякий раз до физического озноба в теле
вспоминал, как жутко мёрз в ту зиму; когда-то раньше, ещё в изотовской школе, он обратил
внимание на вещую фразу из сибирских, кажется, воспоминаний мрачного и нелюбимого им
Достоевского: «Я промерзал до самого сердца». Фраза эта – цитата из убогого школьного
учебника по литературе, что ли, стала для Савченко рабочим девизом на весь остаток той
студёной зимы. Почему? Чёрт его знает?! Сентенция эта ему вовсе не нравилась, да и не шла к его
психотипу. Было в этой фразе что-то извращённое, как и всегда у Достоевского – теперь бы
сказали «пафосное»; разило от этой фразы какой-то пьяной, слезливой и сопливой русской
трактирной исповедальностью, каким-то бесстыдством души.
Но это «промерзал до сердца» маячило над ним, как вывеска над магазином, с того дня
зимой семьдесят второго, как он заехал с Кавказа к родителям в Изотовку. Поезд безнадёжно
опоздал, потому что уже под Ростовом разыгралась жуткая метель и впереди пошли
снегоочистители. А после метели ударил сильный, для Изотовки нетипичный мороз, и Савченко
замёрз, как барбос в неотапливаемом трамвае, который тащился
Пушкинской. Задним числом ему казалось, что он так и не отогрелся после этой стужи на улице и в
трамвае – в их хрущёвке были отвратительные батареи, и тепла хватало на полкомнаты. И этот
стылый неуют подхлёстывал его мысленно все дни пребывания в Изотовке и неудержимо гнал его
в Москву. К ней…
Он позвонил ей после возвращения в первый же день из насквозь промёрзшей, покрытой
бахромой ледяных узоров телефонной будки возле метро «Динамо» – средней в ряду из трёх,
предварительно заскочив по очереди в обе крайние. В той, что справа, трубка нестерпимо разила
дешёвым одеколоном – то ли «Цветочным», то ли «Шипром», как будто кто-то нарочно вылил на
неё целый флакон, так что у Савченко от этого резкого коктейля из одеколона и морозного
воздуха перехватило дыхание, он поневоле вспомнил парикмахерскую «Чародейка» на
Шахтёрском проспекте в Изотовке, куда его водили стричься в детстве. Он переметнулся в будку
на другом краю, по привычке стремясь к тому, чтобы его не подслушивали с обеих сторон, но там
зуммер в трубке звучал прерывисто и как-то слабо, будто пульс умирающего, а проклятый диск
выгнут так, что застревал на возврате, и его приходилось пальцем тащить обратно при наборе
каждой цифры. Номер, кажется, всё-таки набрался, несмотря ни на что: он явственно услышал её
голос на другом конце линии, но связь тут же прервалась. Монета-двушка была потеряна, и он,
решив не рисковать, переместился в среднюю будку, где ему наконец улыбнулась удача. Слава
богу, что это снова она: «Добрый день, я вас слушаю». Он мимолётно отметил необычную манеру
её телефонного приветствия – в Изотовке, да и в Москве, он по преимуществу натыкался на какое-
то грубое «аллё» или не менее категоричное «да!», похожее больше на грубый окрик, чем на
приветствие. Ему, конечно, было невдомёк, что автором этого нездешнего телефонного этикета
являлся Лялин отец со свойственным ему армянским политесом.
Жора уделял непропорционально большое внимание мелочам, справедливо полагая, что
из них и состоит жизнь – по крайней мере, жизнь удачливого, состоявшегося человека. Ляле было
лет семь или восемь, когда он категорически настоял, чтобы на все телефонные звонки в квартире
отвечала Ляля, полушутя-полувсерьёз отмахиваясь от недоумённых возражений жены.
– С твоей серьёзной работой – как можно доверять это ребёнку?! Она же маленькая! А
вдруг Громыко позвонит? И что она будет говорить в трубку?