Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов
Шрифт:
Он был одержим тиражированием. Хотя слово «одержимость» в применении к нему неправильное. Это была продуманная стратегия. Вообще он был великий стратег. Возможно, и тому и другому, то есть и тиражированию, и стратегии, он научился у Ильи Кабакова. Мир ленив и нелюбопытен. Чтобы обессмертить себя, а это, может быть, важнейшая тема любого художника, необходимо этот мир наполнить собой, растиражировать себя, размножить, чтобы ему, этому миру, некуда было деваться от тебя, чтобы он захлебнулся тобой.
В художественном самиздате самодельные книжечки Пригова на папиросной бумаге (на пишущей машинке можно было на папиросной бумаге напечатать до 12 копий зараз) занимают особое место.
Двойник, которого он создал, жил своей жизнью. Этот персонаж был фигурой крайне общительной и подвижной, круг его друзей, приятелей и знакомых был равен океану. Тот же, что стоял за двойником, был человеком глубоко одиноким. Я сам из того же карасса, чувствую одинокого человека за километр, но такого глубокого одиночества, кажется, не встречал. Двойник, конечно, защищал его, как железобетонная стена, Пригов был за ним неуязвим, но одновременно углублял его изоляцию и одиночество.
Было, однако, существо, которое проходило через эту железобетонную стену, как через легкое облачко. Его внук Георгий. В августе 2005 года мы с женой гостили у Приговых в Лондоне, и я с удивлением наблюдал Д. А. в роли дедушки. Не по годам развитый, крайне неординарный шестилетний Георгий мог из железного Пригова веревки вить. Дедушка не чаял в нем души и если в своей жизни и ощущал себя счастливым, то, видимо, именно в эти моменты совместных прогулок и занятий с внуком.
— Мне нужен кусочек стола, лампа и радио с классической музыкой. Всё.
Каждый вечер в 22.00 в любых жизненных обстоятельствах — дома, в гостях, в дороге, в гостинице, на вулкане, в самолете, на болоте, на воздушном шаре — Пригов начинал свои ночные рисовальные медитации. Несомненно, эти занятия сильно отдавали мазохизмом. Он выбрал наиболее трудоемкий способ графического выражения. Визуальный эффект, которого он добивался, мог быть достигнут гораздо более простым способом, но его самого это бы не удовлетворило. Ему нужно было себя еженощно мучить не для того, чтобы его рисунки как-то воздействовали на зрителя, а чтобы он сам в процессе аскетического самоистязания мог выходить в состояние просветления. Как все его практики, и эта, художественная, была стратегически обдумана и рационализирована до предела. Он формально сузил себя выбором черно-белого перового рисунка с тысячекратным наложением штрихов слоями до достижения абсолютной черноты. С другой стороны, он ограничил себя тематически двумя-тремя сериями, над которыми работал множество лет и которые практически могли быть бесконечными. Этому он тоже научился у Кабакова. По Кабакову — Пригову, тема могла считаться стоящей только в том случае, если она давала возможность бесконечного количества вариаций. Такой темой у Кабакова был его знаменитый «Душ». У Пригова это были рисунки на газетах («Перестройка», «Гласность» и т. д.) и, видимо, наиболее известная его графическая серия мистических портретов его друзей и знакомых (сюда включались и такие «знакомые», как Горбачев, Ельцин, Черномырдин или его любимый Рейган) в виде каких-то гладко выбритых монстров с загадочными атрибутами, знаками и зашифрованными надписями.
Что за
Как только появилась возможность путешествовать на Запад, Пригов понял: для того чтобы не потонуть в океане современного искусства, необходимо, чтобы твоя работа узнавалась на расстоянии пушечного выстрела, как только твой и ничей другой авторский «фирменный» знак:
— А-а-а! Это Пригов!
Добиться этого очень непросто. Удается единицам. Проблеме выработки такого знака он придавал первостепенное значение. Много думал об этом и писал. В конце концов, как всегда, он все просчитал, и у него получилось. Его рисунки на газетах и «Монстры» не потонули.
Теоретиком он, может быть, и не был, но множество текстов и интервью содержат теоретические рефлексии. И всегда (это было для меня немного странно, как-то сужало его) он выступал (это тоже, видимо, было продуманной стратегией) как твердокаменный концептуалист. В личных же беседах было совсем по-другому. Мы часами могли взахлеб говорить о старом искусстве, которое он превосходно знал и любил. Безумно интересно он говорил о скульптуре. Я уговаривал его написать книгу о «метафизике» скульптуры. Если о живописи существует целый ряд великолепных книг, написанных «изнутри», самими художниками, то о скульптуре, в силу особого психологического склада мастеров, работающих с тяжелыми материалами и не склонных к интеллектуальным рефлексиям, таких книг почти нет.
Новый, 2007 год мы встречали вместе. В Праге. В доме поэта Игоря Померанцева. Жена поэта Лина приготовила изумительные киевские вкусности. Кирилл Кобрин с Ольгой, Марина Смирнова, Томаш Гланц, мы с Миленой. Уютнейшая компания. По моей просьбе Пригов читал. Как всегда изумительно. В том числе — «Кит-а-а-а-йское!» Был это его последний Новый год.
Уход любого большого художника что-то означает. Для его близких, друзей, для его культуры. Чаще всего конец какой-то эпохи. Так было с Пушкиным, так было с Толстым, с Маяковским, Бродским. Уход Пригова, похоже, точку не ставит. Скорее — многоточие.
Вадим Захаров
ДУМАЯ О НАСТОЯЩЕМ
Жанр воспоминаний к Дмитрию Александровичу Пригову как-то не подходит.
Особому складу его личности претят любые воспоминания. Таково мое мнение. К тому же я совершенно не чувствую, что линия наших отношений, существовавшая двадцать пять лет, а то и больше, прервалась столь безнадежно. Но что говорить: когда, будучи в Грузии, я получил от жены Бориса Гройса Наташи Никитиной sms о том, что… стало не по себе.
У меня нет ощущения пропасти, которая вдруг возникла под ногами, что так часто происходит, когда уходит близкий. С Дмитрием Александровичем все по-другому. Я и сейчас уверен, что встречу его где-нибудь в Берлине или на выставке в Москве. В этом кроется своеобразие его личности — время не было властно над его жизнью и даже над его уходом. Есть только настоящее, нет никакого эмоционально окрашенного прошлого, тем более загадочного будущего. Пригов оказался тотально внутри настоящего — это его огромная творческая и личностная заслуга.